«Полит.ру» продолжает тему "Змеинки" – знаменитого семинара так называемой Московско-Питерской школы, объединившего экономистов и социологов, пытавшихся понять, как реально устроена отечественная экономика и каким образом намечавшиеся ее реформы могут быть эффективными. Вслед за интервью с одним из интеллектуальных лидеров этого движения Егором Гайдаром, именем которого потом назовут команду реформаторов, во многом формировавшуюся именно участниками этого движения, с одними из основателей этого сообщества Григорием Глазковым, Сергеем Васильевым, Вячеславом Широниным, Петром Авеном (часть 1 , часть 2), Ириной Евсеевой, Альфредом Кохом, Михаилом Дмитриевым (часть 1, часть 2), а также с во многом отошедшими от этого круга людей и идей Сергеем Глазьевым и Оксаной Дмитриевой мы публикуем первую часть беседы с представителем московской части сообщества, заведующим кафедрой экономической методологии и истории ГУ-ВШЭ, профессором Олегом Игоревичем Ананьиным. В беседе участвовал также Вячеслав Михайлович Широнин.
Борис Долгин. Что это вообще было такое — питерско-московская школа, Змеинка? Как вы сами это называете, как в письменных текстах, так и внутренне, просто для себя?
Олег Ананьин. В письменных текстах называть это явление не было случая, некоторым исключением была лишь прошлогодняя (в мае 2008 года) конференция европейских историков экономической мысли в Праге. Коллеги из Восточной Европы решили организовать круглый стол на тему «Economic Underground Discourses in Socialist Countries». Этот «круглый стол» заставил меня немного порефлексировать на темы, близкие к нашей. Я согласен с теми, кто феномен Змеинки назвал «кругом общения». Этот круг сложился спонтанно, но всем причастным к нему людям был тогда интересен. Объединяло желание говорить открыто, докапываться до истины о том обществе, где мы живем. В нашей повседневной научной жизни было слишком много условностей, «правил игры», которые этому мешали.
Долгин. А какие слова вы используете для себя, припоминая это: школа, кружок, «Змеинка»?
Ананьин. Название «Змеинка» я, конечно, помнил, но символического значения раньше ему не придавал. Оно оказалось удачной находкой, когда стали предприниматься попытки восстановить события 80-х годов в памяти и как-то их осмыслить. Школой я это назвать не могу – это был именно «круг общения».
Долгин. Вы сказали, что там люди пытались докапываться до сути, вопреки тому, что было вокруг. Но из того, что некоторое количество разных людей объединены желанием до чего-то докапываться, следует а) что их объединяло желание - до чего нужно докапываться, и б) какой-то общий угол зрения. Было ли здесь исходное идейное родство?
Ананьин. Исходным был интерес к людям, открытым для обсуждения реальных проблем нашего тогдашнего общества. Так что общим было, вероятно, понимание, что ни стандартного научного, ни – тем более – официального дискурса для этого недостаточно.
Долгин. То есть найти людей, которые понимают, что есть нечто непроговоренное, — это было всегда хорошо?
Ананьин. Именно так! Другой вопрос, была ли действительно общая платформа. Думаю, что не было. Даже про нашу команду во ВНИИСИ нельзя сказать, что по всем вопросам мы были единомышленниками. Что уж говорить о более широком круге людей. О взглядах лидеров питерской команды я узнал только, когда в начале 1983 г. приехал на семинар Чубайса. После доклада и обсуждения мы остались втроем с Толей Чубайсом и Гришей Глазковым и проговорили до полуночи – тогда и выяснилось, что эти два человека — убежденные рыночники, что они верят в то, что дай волю рынку – все будет отлично. С Гришей я был до этого знаком лишь мимолетно, а тут мы впервые могли говорить детально и вполне откровенно. Я старше их, изучал чешские и польские дискуссии, в которых столкновение рыночных романтиков, рыночных прагматиков и антирыночных технократов проявилось вполне отчетливо, так что для меня это не было в новинку. А мои собеседники — было видно — сравнительно недавно пришли к этим мыслям. Я пытался убедить их смотреть на эти вещи критичнее. Но, судя по всему, без особого успеха.
Тогда же они спросили, кого бы еще стоило пригласить на семинар, и я посоветовал связаться с Егором Гайдаром. Я по природе не организатор, из моей поездки в Питер ничего, кроме такой рекомендации и не могло произойти. А когда встретились Чубайс и Гайдар, то пошла уже оргработа. Это происходило, конечно, не быстро — и Егор не сразу поехал в Ленинград, и оттуда к нам не сразу приехали. Ритм жизни в начале 80-х был совсем не таким, как в разгар перестройки. Так или иначе, но в Питере обнаружилась группа активных, открытых к диалогу людей, которая верила в автоматизм рынка, в то, что чем больше дать рынку свободы, тем лучше. В этой ситуации я видел свою миссию в том, чтобы своих новых знакомых как-то образумить, показать наивность их веры.
Долгин. А если вспомнить вашу позицию на начало 80-х, как это выглядело? Вы уже обдумывали опыт экспериментов в социалистических странах?
Ананьин. Безусловно. Идея была примерно в духе того, что Корнаи позже назвал позицией «наивных реформаторов», хотя потом и отказался от этого термина. Должна быть какая-то сфера, которая будет регулироваться рыночными отношениями, но она не должна диктовать всё. Как сделать, чтобы она не диктовала всё, что оставить другому механизму – плановому, государственному; и как сделать, чтобы он также не смог захватить всё, как поставить его под контроль — все эти вопросы и обсуждались.
Долгин. А что было вам близко на тот момент из экономической мысли социалистических и западных стран?
Ананьин. В то время западной экономической мыслью я систематически не занимался. Вот чешскую литературу 60-х годов я «пропахал» капитально, вплоть до газет, знал, хотя и менее детально, поляков, англоязычные венгерские публикации. Корнаи мы уже знали, хотя широкую известность он приобрел немного позже. Западную советологическую литературу я знал в связи с чешскими делами — не могу сказать, что она производила на меня сильное впечатление – как тогда, так и позже. А вот западную теоретическую литературу мы тогда знали неважно.
Вячеслав Широнин. Нужно еще напомнить про советологическую литературу, литературу о нэпе и наши дискуссии 20-х гг.
Ананьин. Я меньше этим занимался, знал, конечно, об этом, но не более того.
Долгин. А интересовал ли вас в тот момент опыт китайских реформ?
Ананьин. Не особенно. Было убеждение, что китайцы повторяют нэп, а мы это проскочили. Этот опыт годится для аграрной страны, переходящей в индустриальную, но поскольку мы уже индустриальная страна, то их опыт не очень актуален.
Широнин. И потом, это было начало 80-х годов, когда Китай еще не проявился.
Долгин. Но там многое началось уже с конца 1970-х.
Ананьин. Ну, это же закрытая страна, языка мы не знаем, что мы могли читать? Официальные документы? Но как относиться к официальным документам, мы хорошо себе представляли, за чистую монету их не принимали. Мы существовали в мире риторики и умели ее расшифровывать. Исходя из разницы между нашей риторикой и нашей действительностью, мы переносили это на Китай...
Долгин. Т.е. не хватало первичной информации?
Ананьин. Практически не было. И одно дело — декларация 1978 года, а другое — какие-то реальные шаги. В начале 80-х, действительно, там сделано было еще мало.
Широнин. Не знаю, когда это следует говорить по логике разговора, но ведь то, что происходило в Чехословакии 1968 года, было дело гораздо менее откровенное и более тонкое, чем даже венгерское.
Ананьин. Почему «тонкое»? В каком смысле?
Широнин. Потому что там вроде бы было «больше социализма». А на самом деле — смотря в какой момент.
Долгин. Идеи Шика были вполне реформаторские.
Ананьин. В период 60-х годов там была очень высокая частота смены политики, как у нас в перестройку. Каждый год менялась риторика и политика, поэтому нужно четко фиксировать, о каком периоде идет речь. Сам Шик был администратором, он не был ни сильным теоретиком, ни даже главным идеологом реформ, как у нас принято считать. Там были более интересные люди помоложе, которые у нас просто неизвестны. Они активно выступали и в научной печати и в средствах массовой информации, а потом были выведены из публичной жизни – как Честмир Кожушник, Карел Коуба, Отакар Турек и др. Кто-то из них эмигрировал, кто-то тихо сидел по непрофильным НИИ, а кто-то и на заводах работал. Некоторые снова всплыли уже в 1989 году. Почти двадцать лет их не было слышно.
Долгин. Но сам по себе анализ того, что происходило у них, что получалось и не получалось, — давал ли вам что-нибудь для понимания? Понятно, что многое оборвалось в результате вторжения войск, но были же и внутренние проблемы, которые обозначились...
Ананьин. Конечно! Ради этого я и занимался чехословацкими реформами. Там были проблемы, которые повторились и у нас. Так, разрушение старой системы пошло довольно быстро, а новую успели нарисовать только на бумаге. Соответственно, жизнь пошла еще не по новым, но уже и не по старым законам. В частности, стала раскручиваться инфляция – пусть не такая, как у нас в 90-е, – но это разбалансировало экономику, ослабило позицию реформаторов, дало аргументы их оппонентам. К тому времени у меня был в запасе интересный жизненный опыт другого плана. В 1978 году я был на стажировке в Экономическом институте Чехословацкой Академии наук, и в течение трех месяцев разговаривал в Праге и Братиславе с коллегами-экономистами, в основном о событиях 60-х гг. Конечно, у меня не было возможности поговорить со всеми, кто меня интересовал. Тем не менее, многие беседы остались в памяти на всю жизнь, и только из них я смог понять переплетения экономики, политики и личных судеб – порой совершенно парадоксальные и поразительные. Одну ночь я провел в разговорах с человеком, который тогда работал в Президиуме Правительства, и при этом был «вычеркнутым» из партии, как тогда говорили – наказание серьезное, но меньшее, чем «исключение». В какой-то момент он обратился с запросом о восстановлении в партии, но в райкоме сказали: «Ну, как мы вас восстановим? У нас много таких, всех не восстановить! Мы вам доверяем, работайте, но восстанавливать не будем». Иными словами, он пользовался полным доверием властей, имел доступ ко всей информации, но при этом оставался вне партии, сохранявшей власть в своих руках… Или другая история: про человека – экономиста-реформатора, – который в силу случайных обстоятельств в августе 1968 года оказался в Москве и благодаря этому сумел получить важные посты и затем занимался подковерной борьбой с убежденными сторонниками тогдашнего режима.
Широнин. Клаус, нынешний президент Чехии, говорил, что для того, чтобы облегчить ему жизнь, ему устроили месячную стажировку в Москву. И за счет этого он выглядел более лояльным к тогдашним чехословацким властям, хотя у него были вполне такие же взгляды, как и сейчас.
Ананьин. С Клаусом у меня не было разговора, возможно потому, что он уже тогда считался диссидентом.
Долгин. Т.е. подойти в рамках института к человеку и побеседовать — возможности не было?
Ананьин. Нет, конечно. Нужно было договариваться: сказать, что я хочу побеседовать с таким-то человеком; затем мой пражский куратор договаривался (или не договаривался) о такой встрече. С Клаусом я не был лично знаком, вопреки тому, что Петя Авен сказал в своем интервью: что в Москву чуть ли не я его пригласил — это не так!
Широнин. Но это было уже в более позднее время. У него были какие-то связи в Москве и Новосибирске, и он сам приехал.
Ананьин. Клаус уже в то время был диссидентом, но в силу молодого возраста не играл большой роли и потому, видимо, не пострадал так сильно, как более публичные люди.
Долгин. А когда он приехал в 1988 году, как вышел на ваш круг?
Широнин. В 1988 году мы с ним встречались в Венгрии. Я говорил о его месяце в Москве в 1968 или 1969 году.
Ананьин. Может быть, его это и выручило.
Долгин. Возвращаясь к взглядам 1980-х – в рамках московской части группы насколько распространен был романтический рыночный подход?
Ананьин. Я думаю, что существенно меньше, чем в Питере. Яркого представителя я бы здесь и не назвал.
Широнин. Я думаю, что этот маленький московский кружок и сложился в каком-то смысле как правая реакция на еще более правый уклон.
Ананьин. В каком смысле — «правая»?
Широнин. Я тогда думал, что венгерская или югославская модель недостаточно правые, но наша критика была в том, чтобы говорить: «смотрите, у вас нет институтов, которые нужны для того, чтобы...»
Ананьин. Я бы говорил в других терминах. «Правое» и «левое» – относительные критерии, они имеют смысл, когда задан вектор движения. Но вопрос в том и состоял: какой может и должна быть новая экономическая модель и, соответственно, скорректированный вектор развития? Наша команда во ВНИИСИ не была диссидентской, о чем в ряде интервью уже говорилось. А это значит, что вектор, с одной стороны, не был жестко задан, но, с другой стороны, тема радикального его изменения (скажем, перевода Советского Союза на рельсы капитализма) не возникала. Речь шла об улучшении тогдашней системы путем ее реформирования, а соцстраны (особенно Венгрия и Югославия) служили своеобразным полигоном для тестирования таких проектов. Если обратиться к идейным истокам дискуссий первой половины 80-х, то я бы разграничил две позиции: рыночный романтизм и рыночный фундаментализм (он же – консерватизм) à la Хайек. Рыночный романтизм – это восхищенная реакция на способность системы рыночной конкуренции к самоорганизации. Знания азов микроэкономики нередко было достаточно для ее возникновения. Углубленное изучение этого предмета могло вести к двум прямо противоположным результатом. Один – характерный для многих экономистов-реформаторов – был связан с осознанием того, что для обеспечения эффекта самоорганизации одних товарных рынков недостаточно, что нужны еще и факторные рынки, в частности рынок капитала, и это действительно означало проблематизацию исходных рамок дискуссии. Напротив, осмысление проблемы «провалов рынка» могло вести к развенчанию романтического ореола и формированию прагматичного отношения к рынку. По моим ощущениям, дискуссии первой половины и даже середины 80-х годов шли в этих рамках. В этих спорах важную роль играли экономисты-математики – и не случайно: микроэкономические аргументы были тем более привлекательными, что могли опереться на строгие математические модели. Рыночный фундаментализм в духе Хайека появился позднее и был скорее социально-философской, чем экономико-теоретической доктриной. Консервативная апология рынка не зависела от математических аргументов «за» или «против». Она представляла рынок как меньшее зло, противопоставляя «провалам рынка» «провалы государства». Преимущества рыночной системы усматривались не в свойствах ее равновесных (то есть статичных) состояний, а в предприимчивости ее агентов как факторе динамизма. Понятно, что хайековский консерватизм противостоял не только любой версии социализма, но даже социал-демократическим моделям капитализма.
Широнин. Я могу сказать, когда на нашем горизонте возник Хайек. Мне дали ксерокопию его статьи на той же конференции в Венгрии в 1988 году (американский антрополог Стивен Симпсон), и я воспринимал это не как консервативную линию, а как институциональный анализ. А вся политическая или философская консервативность мне была неинтересна. А второе — это Найшуль года через 3 привнес, но это было позже.
Ананьин. Я не знаю, можно ли назвать Найшуля хайекианцем, у него была какая-то своя линия.
Широнин. Но он говорил, что он либерал.
Ананьин. Термин «либерал» способен только запутать дело. Если по европейским меркам либералом можно назвать Хайека, то по американским понятиям, либералом был Гэлбрейт – сторонник активного госрегулирования, Хайек же был консерватором, т.е. анти-либералом. Иначе говоря, либералом может называться и сторонник свободы рынка, и сторонник свободы от диктата рынка!
Долгин. С одной стороны, в противовес рыночному романтизму мог звучать упрек в недостаточности реформирования из-за недостаточности институтов, а, с другой стороны, точка зрения, что нельзя все отдавать рынку – где-то должно быть и государство. Это было два разных недовольства или одно и то же?
Ананьин. Думаю, что два разных.
Широнин. Тут у нас очень разные позиции, потому что Олег все время употребляет слово «надо» или слово «мы», а я скорее печалюсь по поводу недостаточной интеллектуальной глубины имевшего место анализа, и это совершенно не политическая и не рекомендательная позиция.
Ананьин. Речь шла о реформах – как было обойтись без «рекомендательной позиции»? Но, разумеется, было понимание, что давать рецепты можно лишь при наличии надежного диагноза. Это не отрицает того, что и на диагноз, и на рецепты можно было смотреть с разных сторон…
Долгин. Итак, вы познакомились с Григорием Глазковым на конференции в Москве, но, по вашим словам, к моменту вашего приезда в Ленинград были с ним еще не очень знакомы.
Ананьин. Да совсем незнакомы. Мы как раз недавно с ним разговаривали по этому поводу, и он рассказывал, что мы молча сидели на какой-то конференции в Москве, и после этого он понял, что нашел родственную душу.
Долгин. Но все-таки вы поехали в Питер познакомиться и посмотреть...
Ананьин. Честно могу признаться, что мой первый визит в Питер никаких стратегических задач не решал - я просто не был в этом городе лет 10-12 и решил воспользоваться приглашением. Я не знал, что это за семинар, – формальное знакомство с Гришей мало о чем говорило. Появился повод съездить, наконец, в Питер – и я поехал.
Долгин. По первому ощущению — что там были за люди, кто там был на семинаре, а не только в узком кругу?
Ананьин. Я плохо это помню, аудитория была заполнена незнакомыми мне людьми, вопросы после доклада были, но они не выходили за рамки привычного академического канона. Насколько я помню, семинар был преподавательский, а не студенческий – методологический, как тогда было принято их тогда называть, но явно шире, чем просто кафедральный. Похоже, это была преподавательско-аспирантская публика.
Долгин. А на какую тему вы выступали?
Ананьин. У меня тогда во ВНИИСИ была тема: программно-целевое планирование и управление. Моей задачей было осмыслить ее экономически как некое сочетание государственного и рыночного начал. Программа была централизованным элементом, и ее нужно было встроить в отношения, которые отчасти могли регулироваться рынком. Было интересно, какие коллизии при этом возникают.
Долгин. А употреблялось ли тогда вообще слово «рынок»? Как вообще это все называлось?
Ананьин. Доклад сохранился, так что ответить можно точно. В первой части доклада речь шла о капитализме, и о рынке говорилось напрямую. В разделе о социализме основным термином были «товарно-денежные отношения», но была и формулировка «элементы рыночного регулирования в хозяйственном механизме социалистического общества». В то время использовались разные языки для выражения аналогичного содержания: в управленческих терминах говорилось о децентрализации управления, в политэкономических терминах – о «товарно-денежных отношениях».
Широнин. Это очень интересный вопрос, который сейчас уже сам по себе в голову не приходит, а я помню, когда Гайдар, работавший в «Коммунисте» был то ли в отпуске, то ли в командировке, я принес работавшему у него Коле Головнину какой-то текст, в котором были слова «рынок капитала». Головнин сказал мне его заменить на какие-то «отношения», потому что «рынок капитала» - это было смертельно.
Ананьин. Такое требование было характерно для позиции «наивных», по Корнаи, реформаторов. Она заключалась в том, что потоки инвестиций (иначе говоря, капитала) не должны были формироваться рынком. Рынок допускался только в качестве механизма текущего регулирования, т.е. прежде всего для согласования спроса и предложения на товарных рынках. С этим связан один любопытный факт. Когда в 1985-86 годах мы готовили под руководством Шаталина программную статью, обсуждая, что в ней должно быть, по предложению Егора в нее была включена цитата из Кейнса об игорном доме: «Спекулянты не приносят вреда, если они остаются пузырями на поверхности ровного потока предпринимательства. Однако положение становится серьезным, когда предпринимательство превращается в пузырь в водовороте спекуляции. Когда расширение производственного капитала в стране становится побочным продуктом деятельности игорного дома, трудно ожидать хороших результатов». По сути дела Кейнс возражал как раз против того, чтобы движение капитала регулировалось рынком. Не менее любопытно, что в книге Гайдара 1990 года (Гайдар Е.Т. Экономические реформы и иерархические структуры / отв. ред. Шаталин С.С.; АН СССР. Ин-т экономики и прогнозирования науч.-тех.прогресса. М.: Наука. 1990) эта цитата тоже присутствует, хотя и немного в другом контексте. Так что несмотря на быстро текущее время, этот тезис не был снят вплоть до 1989–1990 годов, как минимум.
Широнин. Но мне кажется, насколько я представляю содержание головы Егора, это не экономическая, а политическая позиция: «давайте не будем загадывать на будущее». А еще, Олег расскажи про комиссию Политбюро и про ее работу. Я для затравки расскажу такую легенду. Наш директор – Джермен Гвишиани – был председателем научной секции комиссии Политбюро по совершенствованию управления народным хозяйством. Научная секция состояла изо всех академиков-экономистов. И была такая ситуация: он задержался минут на 20, все академики его ждут, он приходит, говорит: «Я задержался», - и показывает глазами наверх, так что все понимают, что задержали его «высшие силы». Далее он достает из портфеля бумагу, начинает ее читать. Она, конечно, написана Егором, Олегом или кем-то еще из наших с ним коллег. Он читает, и бумага ему нравится, и в какой-то момент он отрывается от нее и говорит: «А вот тут я бы хотел от себя добавить...».
Ананьин. Если я не ошибаюсь, то мы подключились к этой работе весной 1984 года. Еще до летних отпусков Гайдара и Герасимовича мы начали что-то сочинять. Заготовки у нас кое-какие были, но тут мы стали работать для Комиссии. И так получилось, что в разгар лета все ушли в отпуска, а я остался, и мне сказали: «Доделывай!». В результате первый вариант проекта «пошел» по комиссиям в моей редакции...
Долгин. А каково было название документа?
Ананьин. "Концепция совершенствования хозяйственного механизма предприятия".
Я отлично понимал, что это не более чем «рыба», но получилось так, что она действительно попала в какие-то инстанции. Меня поразило тогда, что очень сырая бумага рассматривается как серьезный документ. В отличие от Егора, который чувствовал свое призвание и ответственность писать бумаги такого рода, у меня всегда было опасение, что я слишком многого не знаю из того, что необходимо для их подготовки. Пробелы были очевидны.
Долгин. Какого рода?
Ананьин. Прежде всего, в отношении внеэкономических предпосылок и факторов экономических реформ. Вся наша «политология» замыкалась на очень простой тезис – была гипотеза, что власть в стране распределена между двумя группами структур — отраслевыми и региональными, преимущественно партийными, но это никак не удавалось развить… Впрочем, на том этапе и в экономике «конь не валялся». Перспектива и дальше писать такие бумаги меня не привлекала, и я стал искать пути выхода из этой игры. Мне не хотелось превращаться в часть рабочего бюро при Комиссии, которым явно становилась наша лаборатория. И уже в конце 1984 года я из ВНИИСИ ушел.
Долгин. Куда?
Ананьин. Вернулся в Институт экономики, где защищался и работал до ВНИИСИ.
Долгин. Само по себе понимание того, каков механизм разработки документов такого уровня, помогало понять ограничения в сфере реформирования?
Ананьин. Безусловно! Это помогало понять, как пишутся проекты, но не как принимаются текущие решения, поскольку это делалось другими людьми и в другом ритме. Это были разные сферы, которые, как мне казалось, были довольно сильно разделены.
Долгин. А откуда пришло понимание разделенности этих сфер?
Ананьин. В СССР в сфере хозяйственного управления на всех этапах был как блок стратегический, так и блок оперативный, и в относительно спокойные периоды наблюдалась постоянная тенденция к ослаблению стратегического блока, его вырождению в написание абстрактных бумаг. И мы понимали, что наши документы стратегические, и их может ждать такая же судьба.
Кстати, потом комиссия стала опираться как раз на Институт экономики. Туда новым директором пришел Абалкин и перетянул ее к себе. К тому времени умер Косыгин, а значит, потерял вес и Гвишиани, его зять.
Долгин. А разнообразные работы Гвишиани по теории управления писались так же, как и материалы для комиссии?
Ананьин. Про все работы – не знаю, но первое задание, которое было у Славы в нашей лаборатории, — написать статью для Гвишиани.
Широнин. Все, что он писал, – это было «псевдонимом». На эту тему был анекдот. Я был отцом троих детей — и при этом младшим научным сотрудником. И мне сказали, что, если я хочу быть старшим научным сотрудником, то должен написать на тему «Ленинские принципы социалистического хозяйства». Я, честно говоря, горжусь этой статьей и вздрагиваю от того, что она не под моей фамилией. На ней даже академик Ойзерман поставил восклицательный знак при прочтении, потому что там была хорошая мысль. Но в процессе доработки — это же было коллективное творчество — я туда вставил цитату из Владимира Ильича: «Русский человек - плохой работник…». Она была очень к месту. Но один из умных людей посмотрел на это, потом на меня с укоризной и сказал: «Но ведь это же Джермен Михайлович пишет...». От его имени, как не русского по национальности, такой фразы не могло быть.
Долгин. А там был серьезный штаб по написанию?
Широнин. Да.
Ананьин. Второй раз мы с этим столкнулись, когда должны были написать популярную книгу для председателя Совмина Тихонова. В этом было задействовано несколько институтов.
Широнин. Я помню, что как-то раз об этом обмолвился Татьяне Ивановне Заславской, и она так брезгливо вздрогнула, что я очень пожалел, что сказал.
Долгин. Это была брезгливость по поводу самого типа работы, или по поводу того, что текст был под фамилией именно Гвишиани?
Широнин. Конечно, первое.
Ананьин. Нужно сказать, что в те времена разные научные коллективы строились на разных принципах. Скажем, в ЦЭМИ – довольно демократичном заведении, где работали разные умные люди, – подобные практики считалось совершенно нормальным делом. «Автор Николай Федоренко» (многолетний директор ЦЭМИ) тоже был своего рода коллективный псевдоним. Но за такой практикой стоял определенный социальный контракт: Федоренко надежно «прикрывал» своих людей. А вот в Институте экономики такого не было, директора сами писали. Но зато ни социального контракта, ни «семейного» коллектива не было. Насколько я понимаю, в Новосибирске такого тоже не было.
Широнин. Не было.
Ананьин. И непонятно, что по тем временам было более эффективно — речь идет, конечно, не о морали.
Долгин. А когда это было коллективное творчество — уровень был выше или ниже, чем в своих работах? Сейчас, когда диссертацию пишут на заказ — даже если их делают люди квалифицированные, то это все равно обычно делается отчасти «спустя рукава».
Ананьин. Это контролировалось, и было понятно: если плохо сделаешь, это будет замечено.
Широнин. Ну вот, например, когда академик Ойзерман прочитал мою статью, он думал или нет, что это сам Джермен Михайлович?
Ананьин. Нет, думаю, он понимал механизм написания, но он также понимал, что это должно быть подписано Джерменом Михайловичем и иметь соответствующий уровень.
Долгин. Т.е. это был специальный административно-научный жанр с определенным способом производства текстов и негласным всеобщим (в высоких кругах) пониманием этой его особенности.
Ананьин. Да, но при этом надо понимать, что были разные административные жанры. Одно дело — доклад на съезде партии, в подготовке которого мы могли участвовать, но там не было автора как персоны, а другое — статья или книга конкретного автора.