будущее есть!
  • После
  • Конспект
  • Документ недели
  • Бутовский полигон
  • Колонки
  • Pro Science
  • Все рубрики
    После Конспект Документ недели Бутовский полигон Колонки Pro Science Публичные лекции Медленное чтение Кино Афиша
После Конспект Документ недели Бутовский полигон Колонки Pro Science Публичные лекции Медленное чтение Кино Афиша

Конспекты Полит.ру

Смотреть все
Алексей Макаркин — о выборах 1996 года
Апрель 26, 2024
Николай Эппле — о речи Пашиняна по случаю годовщины геноцида армян
Апрель 26, 2024
«Демография упала» — о демографической политике в России
Апрель 26, 2024
Артем Соколов — о технологическом будущем в военных действиях
Апрель 26, 2024
Анатолий Несмиян — о технологическом будущем в военных действиях
Апрель 26, 2024

После

Смотреть все
«После» для майских
Май 7, 2024

Публичные лекции

Смотреть все
Всеволод Емелин в «Клубе»: мои первые книжки
Апрель 29, 2024
Вернуться к публикациям
Июнь 14, 2025
Медленное чтение
Ворожейкина Татьяна

Авторитарные режимы ХХ века и современная Россия: сходства и отличия

Левада-Центр           Вестник общественного мнения

В спорах о том, является ли нынешний российский режим авторитарным, исследователи все чаще приходят к утвердительному ответу. Признаки авторитаризма очевидны: исполнительная власть полностью доминирует над законодательной и судебной, проведение выборов не оказывает никакого влияния на их результаты, а при попытках отстоять свои политические и социальные права граждане сталкиваются с применением насилия. Тем не менее, ряд существенных признаков не позволяет назвать путинский режим «подлинным» авторитаризмом. «Полит.ру» публикует статью Татьяны Ворожейкиной, в которой автор анализирует авторитарные режимы ХХ века и рассуждает о том, в чем же отличие современной России от государства с «классической» авторитарной властью. Статья опубликована в журнале «Вестник общественного мнения» (2009. № 4), издаваемом Аналитическим Центром Юрия Левады.

Является ли нынешний российский режим авторитарным? Вопрос этот кажется риториче­ским на фоне властного произвола и насилия, пронизывающих все уровни российского обще­ства. В бесчисленном множестве повседневных взаимодействий с властью российский человек, как правило, сталкивается с сознательным или подсознательным стремлением ее конкретных носителей утвердить свое априорное превос­ходство и в принципе исключить ситуацию, когда власть вынуждена уступить. Любые, даже слабые и неорганизованные попытки граждан отстоять свои политические и социальные пра­ва, прокламируемые в Конституции, сталкиваются с систематическим и по большей части противозаконным применением насилия. Это касается оппозиционных митингов и шествий, забастовок и независимых профсоюзов, сопро­тивления уплотнительной застройке в городах и борьбы против ухудшения экологической среды обитания, защиты права на жилище и права частной собственности. Во всех этих слу­чаях власть вполне осознанно стремится навя­зать свою волю силой и тем самым продемон­стрировать бессмысленность и изначальную обреченность всякого сопротивления. Тот же, по сути дела, алгоритм воспроизводится и на макрополитическом уровне. Исполнительная власть полностью доминирует над законода­тельной и судебной, которым отведена роль инстанций, штампующих и оформляющих ре­шения тех структур – президентских или пра­вительственных, в которых в данный момент сосредоточена реальная власть. Разрушены фе­деративные принципы и механизмы разделения властей. Выборы (там, где они сохранились) не оказывают никакого влияния на формирование и функционирование реальных центров власти, на принятие ими решений и, в противополож­ность демократическим выборам, представля­ют собой игру по постоянно и произвольно из­меняемым правилам, но с заранее известным, предопределенным результатом. Ликвидирова­ны или маргинализованы неподконтрольные властям политические партии. Все влиятельные средства действительно массовой информации и, в первую очередь, телевидение, полностью подцензурны. Насилие – прямое или замаски­рованное законами и псевдозаконодательными решениями – все больше выступает как глав­ный принцип и несущая конструкция системы власти, созданной в 2000-е гг.

Вместе с тем целый ряд очень важных па­раметров путинского режима не позволяет, по мнению многих исследователей, отнести его к категории «классического» авторитаризма. Это, с одной стороны, сохранение определен­ной, хотя и ограниченной свободы слова и ин­формации (газеты, Интернет); избирательный характер физического насилия, применяемого к противникам режима; его недостаточный, не­сформированный персонализм[1] и, главное, ре­гулярное проведение выборов как формального способа легитимации реальной власти. «"Под­линный" авторитаризм, – пишет Л.Д. Гудков, – не нуждается в выборах как плебисцитарной санкции своей легитимности»[2]. С другой сто­роны, отмечается институциональная слабость «путинизма» – повсеместная и всепроникаю­щая коррупция, имитационный характер поли­тических институтов, неспособных обеспечить равновесие внутри правящих групп и преем­ственность власти в сложившейся системе по­литического господства. Иначе говоря, «пути­низм» выступает либо как не-авторитаризм, т. е. режим, где взаимоотношения внутри власти и между властью и обществом развиваются по иным, отличным от авторитарных принципам[3]; либо как недо-авторитаризм – режим, которо­му не хватает существенных признаков, чтобы превратиться в «подлинный» авторитаризм.

I

Авторы приведенных выше рассуждений отталкиваются, как представляется, от двух су­губо различных типов авторитаризма, описан­ных в западной литературе. Первый блок возра­жений по существу относится к традиционному, султанистскому, по определению Хуана Линца, типу режима, сутью которого является «деспо­тическое правление одного лица и его клиенте­лы, опирающееся на преторианскую гвардию и исключающее любые формы организованного участия во власти со стороны институциональ­ных структур, какие-либо попытки легитима­ции власти, которая преследует скорее частные, чем коллективные цели»[4]. Х. Линц в принципе отделяет султанистские режимы от более ин­ституционализированных авторитарных, но в то же время использует по отношению к ним термин «султанистский авторитаризм»[5]. Лояль­ность к лидеру в режимах этого типа основана не на традиции, как в случае описанных М. Ве­бером патримониалистских режимов ХIХ в., не на идеологии или харизматических качествах, а на смеси страха и ожидании вознаграждения[6]. Несмотря на целый ряд общих характеристик, султанистские режимы отделяет от собствен­но авторитарных отсутствие двух важнейших характеристик или измерений: определенной степени или типа ограниченного политического плюрализма, легитимизирующего режим, и апа­тии, политической демобилизации населения (или ограниченной, контролируемой мобилизации), на которую авторитарный режим опирается[7].

В типологии Х. Линца именно этот, вто­рой тип авторитаризма является «подлинным». Ограничение политического плюрализма в условиях авторитарных режимов может быть узаконенным или установленным de facto. Не­которые из этих режимов институционализиру­ют политическое участие ограниченного числа независимых групп или институтов и даже поощряют такое участие, хотя никогда не оставля­ют ни малейшего сомнения относительно того, что именно власть и только власть будет решать, каким группам и на каких условиях будет раз­решено существовать. При этом политическое влияние того или иного представителя группы или института в условиях авторитарного режима зависит не от поддержки, которую ему оказывает соответствующая групп или институт, а от того, насколько доверяет ему лидер или правящая группа. Постоянный процесс кооптации лидеров представляет собой механизм, с помо­щью которого различные секторы или институ­ты становятся участниками системы, и именно в ходе этого процесса формируется элита, раз­нородная по своему происхождению и типам карьеры, где профессиональные политики и люди, сделавшие карьеру в политических организациях, составляют меньшинство по отноше­нию к выходцам из бюро- и технократии, армии, групп интересов и иногда религиозных групп[8]. Будучи сопоставлен с этим типом авторитаризма, нынешний российский режим с его крайне слабыми, если не вообще отсутствующими механизмами институционального представитель­ства интересов различных групп и поддержания равновесия внутри элиты, действительно вы­глядит недостаточным, дефектным авторита­ризмом или не авторитаризмом вообще[9].

Обращение к классической работе Х. Лин­ца как своего рода исходному пункту дискуссий об авторитаризме в ХХ и ХХI вв. мне кажется уместным и даже необходимым в условиях той понятийной нечеткости, которая, на мой взгляд, стоит за почти всеобщим – в либеральных кругах – убеждением в том, что «в России не может быть классического авторитаризма». Х. Линц подчеркивает, что и султанизм, и собственно авторитаризм в его типологии – это идеальные типы в веберовском смысле. Реальный политический режим всегда представляет собой смешанный набор характеристик, приближаю­щих его к тому или иному типу авторитаризма, и никогда не соответствует идеальному типу по всем параметрам[10]. Отсюда условность типоло­гии Линца, как и всякой другой типологии или классификации. Кроме того, по собственному признанию Х. Линца, потребность в категории «авторитаризм» возникла в политической науке относительно поздно, после Второй мировой войны, когда стало ясно, что некоторые режи­мы в Европе, например, испанский или пор­тугальский, и в особенности в третьем мире не могут быть адекватно описаны в категориях де­мократии или тоталитаризма и относятся к осо­бому типу политического режима, который не может быть просто включен в континуум между демократией и тоталитаризмом. Тем не менее большинство характеристик авторитаризма – это характеристики от противного: авторитар­ными режимы признаются по большей части на основании того, чем эти режимы не являются по отношению к демократии и к тоталитариз­му[11]. В целом можно сказать, что тот же подход преобладает и в большей части работ по демо­кратии и авторитаризму, появившихся в 1990–2000-е гг.: разочарование в демократических надеждах первой половины 1990-х гг. заставля­ет исследователей искать квалифицирующие прилагательные уже не к демократии, а к авто­ритаризму: «полуавторитаризм», «мягкий ав­торитаризм», «электоральный авторитаризм», «состязательный авторитаризм»[12].

Параллельно с этим, по преимуществу по­литологическим, анализом в 1970-е гг. появи­лись фундаментальные работы, где авторита­ризм рассматривался как комплексное явление, возникновение которого было связано с воздей­ствием экономических и социальных факторов на политическую сферу и который, в свою оче­редь, оказывал существенное влияние на экономические и социальные изменения[13]. Этот подход был предложен аргентинским исследо­вателем Гильермо О'Доннеллом для теорети­ческого объяснения нового для того времени типа авторитаризма, утверждавшегося в наибо­лее экономически развитых странах Латинской Америки. Его появление – сначала в Бразилии, а затем в Аргентине, Чили и Уругвае – не укла­дывалось в господствовавшие в 1950–1960-е гг. теории политического развития и политиче­ской модернизации, в соответствии с которы­ми более высокий уровень экономического и социального развития обусловливал более ста­бильное демократическое устройство. Как от­мечал Фернандо Энрике Кардозо, «существова­ло явное противоречие между политическими последствиями экономического роста, посту­лируемыми этой теорией, и реальным ходом политической истории, отмеченной военными переворотами и процветающими авторитар­ными режимами»[14]. Г. О'Доннелл назвал этот феномен «бюрократическим авторитаризмом» и рассматривал его как тип государства (а не только политического режима), отличного от иных, более исследованных к тому времени видов авторитаризма – традиционного авто­ритаризма, популизма и фашизма[15]. Возник­новение, социальное воздействие и динамику авторитарно-бюрократического типа полити­ческого господства Г. О'Доннелл связывал со структурными изменениями того специфиче­ского типа капитализма[16], который сложился в Латинской Америке, а именно с процессом «углубления» (deepening) периферийного зави­симого капитализма и переходом от «легкой» к «тяжелой» фазе индустриализации, потребо­вавшим радикальной трансформации механиз­мов накопления капитала и, соответственно, перераспределения социальных выгод и издер­жек этого процесса[17]. Включение социальных критериев в типологию авторитарных режимов позволяло различать их по типу взаимоотно­шений государства и общества (мобилизаци­онные популистские vs. демобилизационные авторитарно-бюрократические) и по характе­ру социально-экономической политики («вклю­чающие» vs. «исключающие» авторитарные режимы)[18].

Предложенная Г. О'Доннеллом привязка бюрократического авторитаризма к структур­ным проблемам определенной фазы индустри­ализации вызывала упреки в экономическом детерминизме и в несоответствии этого объ­яснения эмпирическим данным в конкретных странах[19]. Представляется, однако, что именно эта, наиболее спорная характеристика латиноа­мериканского авторитаризма позволила ввести в анализ очень важный параметр для типоло­гии авторитарных режимов – характер предше­ствующего социально-экономического кризи­са. Этот подход давал возможность установить типологические различия между сходными по чисто политическим критериям видами автори­таризма и отделить, опираясь на объективные критерии, современные авторитарные режимы от их традиционалистских предшественников.

II

Исходя из перечисленных критериев мож­но, как представляется, утверждать, что в ХХ в. традиционалистские авторитарные режимы не были, как это часто считается, порождением традиционных структур как таковых, а напро­тив, продуктом их начавшегося разложения в результате включения в мировой рынок и про­цесса первичной индустриализации в этих странах[20]. Классическими примерами таких режимов были диктатуры – Трухильо в Доминиканской Республике (1930–1961), клана Сомоса в Ни­карагуа (1934–1979), Убико в Гватемале (1931–1944), клана Дювалье на Гаити (1957–1986), Мобуту в Конго-Заир (1965–1997). Включение этих стран в мировой рынок было основано на экспорте сельскохозяйственного и минерально­го сырья, который в большинстве случаев непосредственно контролировался иностранными компаниями и осуществлялся на их, как прави­ло, грабительских условиях, поддержанных эко­номической и военной мощью бывших и новых метрополий. Печально знаменитым примером этого является американская «Юнайтед Фрут», монополизировавшая в первой половине ХХ в. экспорт бананов из центральноамериканских стран и Колумбии, владевшая в Гватемале огромными сельскохозяйственными площадя­ми и портовыми мощностями. Импортозаме­щающая индустриализация, начавшаяся в этих странах в 1960–1970-е гг., носила ограничен­ный характер и не изменила существенным образом структуры экономики. Ее основой по-прежнему оставался аграрный и сырьевой экспорт – кофе, сахара, хлопка, мяса, фрук­тов, цветных и редких металлов, драгоценных камней, с одной стороны, и огромный сектор выживания – мелкое крестьянское хозяйство – с другой. При этом рост сельскохозяйственно­го экспорта, расширение площадей под экс­портными культурами, как правило, приводили к увеличению крестьянского безземелья и на­растанию социальных конфликтов.

Приход к власти большинства диктатур это­го типа был результатом подавления – ценой большой крови – социальных или политиче­ских движений снизу, носивших вооруженный характер. В Сальвадоре это было восстание в 1932 г. крестьян-индейцев, занятых на кофей­ных плантациях, поддержанное рабочим дви­жением в городах и возглавленное коммунисти­ческой партией. Его разгром, в ходе которого армия и вооруженные отряды землевладельцев уничтожили более 30 тыс. человек, и положил начало военной диктатуре, просуществовавшей до конца 1970-х гг. В большинстве случаев по­давление низовых народных движении было или организовано из-за рубежа, или стало ре­зультатом прямой иностранной интервенции. В Гватемале организованная США интервенция и государственный переворот 1954 г. привели к поражению массового демократического дви­жения, прекращению на десятилетия любых по­пыток преобразований в политической и аграр­ной сферах и установлению террористического режима. Его жертвами в 1960–1980-е гг. стали, по разным данным, от 150 до 200 тыс. человек, в первую очередь, индейцы майя, на земли ко­торых все больше распространялось сельскохозяйственное экспортное производство. В Никарагуа диктатура Анастасио Сомосы возникла в результате оккупации страны морской пехотой США в 1927–1933 гг. Созданная американца­ми для борьбы с освободительным движением А. Сандино национальная гвардия, которую и возглавил Сомоса, стала важнейшей и един­ственной опорой диктаторского режима до его свержения в 1979 г.[21] Режим Мобуту в Конго, пришедший к власти после окончания граждан­ской войны и подавления сепаратистских дви­жений также опирался на помощь и поддержку Запада (бывшей метрополии – Бельгии, а также Франции и США), которая сохранялась вплоть до его полного разложения в 1990-е гг.[22] Такой ге­незис традиционалистских авторитарных режи­мов обусловил их сверхрепрессивный характер. Ни о какой свободе слова или свободе автоном­ной социальной и политической организации речи не шло – основным способом борьбы с любыми проявлениями оппозиции было физи­ческое уничтожение ее участников. Массовые убийства, пытки, исчезновения политических противников, так называемый экстраофици­альный террор, осуществляемый переодетыми в гражданское членами официальных репрессив­ных структур, в течение долгого времени оставались главными и единственными средствами политического и социального контроля.

Традиционалистские авторитарные ре­жимы характеризовало реальное отсутствие представительной политической системы и одновременно ее полная имитация. Это были по-преимуществу режимы личной, не опосре­дованной институционально власти диктатора и его ближайших родственников, опиравшей­ся на узкий круг приближенных и преториан­ские репрессивные структуры – национальную гвардию, полицию, и лично контролируемые диктатором полувоенные формирования. Все латиноамериканские диктаторы этого типа, за исключением Франсуа Дювалье, который был врачом, были выходцами из репрессив­ных структур и, как правило, занимали пост начальника национальной гвардии или по­лиции перед тем, как занять пост президента. Тем не менее власть диктатора, будучи властью де-факто, время от времени узаконивалась через формальные институты. Наиболее хре­стоматийная и колоритная фигура этого ряда, доминиканский диктатор Рафаэль Леонидас Трухильо, находясь у власти с 1930 по 1961 гг.[23], формально был президентом страны сначала в 1930–1938 гг., а затем в 1942–1952 гг. При этом не только внутри страны, но и за границей пре­красно понимали, кому принадлежит реальная власть в периоды, когда диктатор считал нуж­ным назначить временного местоблюстителя[24]. Точно так же не были все время президентами Анастасио Сомоса-старший и два его сына, пра­вившие в Никарагуа 45 лет – время от времени их сменяли на этом посту их верные соратники. Полное отсутствие реальной политической институционализации было характерно и для тех диктатур, которые не носили персоналистского характера, как это было в Гватемале или Саль­вадоре 1950–1970-х гг. Армия была здесь един­ственным реальным институтом, через который осуществлялась политическая власть экономи­чески господствовавших групп – земельной и экспортной олигархии. В обеих странах фор­мально существовали политические партии, с особой пунктуальностью проводились прези­дентские и парламентские выборы, но реально верховная политическая власть принадлежала высшему армейскому командованию, незави­симо от того, кто, военный или гражданский, становился президентом на очередной строк.

Важнейшей отличительной чертой тра­диционалистских авторитарных режимов и центральной характеристикой того типа соци­ального господства, который они воплощали, было полное, нерасчлененное единство власти и собственности. Все перечисленные диктаторы и(или) их семьи были обладателями огромных состояний, зачастую составленных из активов, конфискованных у убитых или высланных за границу противников диктатуры. Трухильо, Сомоса и Дювалье владели своими странами как семейной собственностью: им принадле­жала значительная часть обрабатываемых зе­мель, наиболее прибыльные промышленные и транспортные предприятия, газеты и телеви­зионные компании, большая часть дорогой недвижимости. Репрессивные структуры, таким

образом, охраняли не только власть, но и соб­ственность диктатора и узкого круга его приближенных. Полицейский террор, по сути дела, прикрывал весьма неустойчивую политико-экономическую конструкцию, полностью ли­шенную как социальных, так и политических механизмов обратной связи. Неразделенность власти и собственности обусловливала негиб­кость персоналистских авторитарных режимов, их неспособность к постепенному размягче­нию и более или менее плавной политической эволюции. Утеря власти однозначно вела к уте­ре собственности, а ослабление и дряхление диктатора – к обрушению режима. Свержение личной диктатуры нигде не означало перехода к демократии, а открывало дорогу длительному периоду политической нестабильности и соци­альных конфликтов.

По-иному обстояло дело там, где диктату­ры не носили персоналистского характера и где собственность, в первую очередь, крупная земельная, была отделена от военной власти, как это было в Сальвадоре и в меньшей мере в Гватемале. Ни в одной из этих стран не произо­шло обрушения авторитарного режима, хотя переход от военных диктатур к политической демократии в них был отмечен длительными и кровопролитными гражданскими войнами. Многолетнее политическое господство репрес­сивных структур, всеобъемлющее насилие, ко­торое лежало в основе социальных и экономи­ческих отношений, оставили длительный и до сих пор неизжитый след в психологии людей и в их взаимоотношениях с институтами власти.

Режимы традиционалистского авторитариз­ма вели подвластные им страны к стагнации и тупику. Породивший их процесс разложения традиционных аграрных структур и начавшая­ся индустриализация не становились процес­сом социально-экономической модернизации в собственном смысле слова, поскольку оказа­лись подчинены интересам частной власти. Нерасчлененное единство власти и собственности в сочетании с политическим и социальным го­сподством, не опосредованным институтами, на десятилетия заблокировали или существенно замедлили процессы социально-экономической модернизации в этих странах.

III

Традиционалистский авторитаризм был не­сомненным исключением в истории ХХ в. – большинство авторитарных режимов было в той или иной мере ориентировано на осу­ществление социально-экономической модер­низации и пыталось – с разной степенью успе­ха – продвигаться в этом направлении. В этом смысле все современные авторитарные режимы могут быть, хотя и с большой долей условно­сти, названы режимами авторитарной модернизации. К ним могут быть отнесены, во-первых, латиноамериканские популистские режимы и, во-вторых, собственно режимы авторитар­ной модернизации, как персоналистские, так и авторитарно-бюрократические.

Авторитарные популистские режимы воз­никли в более развитых странах Латинской Америки (Мексике, Бразилии и Аргентине) в ту же эпоху, что и традиционалистские режи­мы в менее развитых странах континента, в 1930–1940-е гг. Спусковым механизмом для их появления послужил мировой экономический кризис 1929–1930 гг. и последовавшая за ним Великая депрессия, которые, вследствие паде­ния мировых цен на сырье, подорвали эффек­тивность экспортного хозяйства, а вместе с ним и устойчивость предшествующей политической системы. В Бразилии и Аргентине это была так называемая «олигархическая демократия», а в Мексике – постепенно усиливавшийся режим личной власти генерала Кальеса, выросший из революции 1911–1917 гг.[25]

Популистские режимы – Ж. Варгаса в Бра­зилии (1930–1945), Х.Д. Перона в Аргентине (1946–1955) и Л. Карденаса в Мексике (1934–1940) – представляли собой наиболее последо­вательную в истории Латинской Америки по­пытку интегрировать общество «сверху» путем активного вмешательства государства, которое стремилось инкорпорировать городских трудящихся и средние слои в созданные сверху корпоративные структуры. Важнейшими из этих структур были профсоюзы, вертикальные, клиентелистские, полностью подконтроль­ные государственной власти организации, че­рез которые главным образом и осуществля­лась институционализация массового участия. Предполагалось, что корпоративные органи­зации – профсоюзы, партии, предпринима­тельские союзы, молодежные и женские дви­жения – должны образовать новую систему представительства классов и групп интересов и заменить собой либеральную систему предста­вительной власти[26]. Создавать и направлять эти организации должно было государство, задачей которого было преодоление частных интере­сов – индивидуальных, классовых, региональ­ных – во имя общенациональных[27].

Ни одному их популистских режимов, ко­нечно, не удалось реализовать корпорати­вистскую утопию всеобщего единения в лоне государства и окончательного преодоления индивидуализма, либерализма и классовой борьбы. Но в одном отношении все они оказа­лись в высшей степени успешны: они смогли мобилизовать под национальными лозунгами и лозунгами социальной справедливости зна­чительную часть народных масс, главным об­разом, городских трудящихся и создать партии и профсоюзы, которые на десятилетия пережи­ли и сами режимы, и их создателей. Для сотен тысяч новых членов этих организаций, впервые почувствовавших себя обладателями реальных социальных прав и участниками реальной политической борьбы, вертикальный характер этих организаций, их зависимость от режима и его лидера не имела особого значения. Это, несомненно, означало радикальное, по срав­нению с первой третью ХХ в., сокращение сферы независимого социального действия, но вместе с тем дало огромный импульс мас­совому народному движению, общим лозун­гом которого была социальная справедливость. В 1950–1960-е гг. это движение перехлестнуло в Бразилии и, особенно, в Аргентине систем­ные рамки. С этой точки зрения, латиноаме­риканский популизм не поддается, как пред­ставляется, однозначной оценке. Тот всплеск социальной активности, который повсеместно сопровождал кризис традиционных структур и начало процесса модернизации, популистские режимы смогли обратить в энергию революции «сверху» в отличие от традиционалистских ре­жимов, способных только на кровавое подавле­ние этой активности. Необходимо также иметь в виду, что в силу ряда причин эта социальная активность заведомо не могла быть направлена в 1930–1950-е гг. в либеральной русло. К обще­мировым основаниям кризиса либерализма в этот период[28] в Южной Америке добавлялось то обстоятельство, что либерализм, в реальности сильно «разбавленный» идеологией позити­визма и вульгарным клиентелизмом, воспри­нимался как идеологическое и политическое основание традиционной политической систе­мы, повсеместно обрушившейся в 1930-е гг. под напором внутренних противоречий и мирового экономического кризиса.

Г. О'Доннелл отмечает, что между государ­ством и обществом существует два основных способа опосредования (mediation), два типа коллективной идентичности, которые легити­мируют государство в глазах общества: граждан­ство и нация. Гражданство означает, во-первых, равенство, основанное на всеобщем избиратель­ном праве и режиме политической демократии. Это позволяет считать, что власть тех, кто зани­мает государственные должности, осуществля­ется с согласия граждан. Второй составляющей гражданства является право на регулируемую законом защиту от произвола со стороны госу­дарственных институтов. Нация основывается на представлении о «мы», которое предполага­ет наличие солидарных связей поверх разноо­бразия и антагонизмов в гражданском обще­стве, с одной стороны, и признание сообщества своим по принципу отличия от других наций («они») – с другой. Кроме этого существует еще один способ опосредования между госу­дарством и обществом – это тип коллективной идентичности, которую Г. О'Доннелл определя­ет как народ[29]. В этом случае «мы» основывается не на общем гражданстве и не на идее нации, включающей всех, без различия их положения в обществе. Коллективная идентичность «на­род» (elpueblo, lo popular) предполагает «мы» как носителя требований содержательной, ре­альной справедливости (в отличие от абстракт­ного гражданского равенства) и, соответствен­но, обязательства государства по отношению к менее благополучной части населения.

По мнению Г. О'Доннелла, этот тип кол­лективной идентичности сыграл особую роль в Латинской Америке[30]. Формирование наций было опосредовано здесь народным фактором в гораздо большей мере, чем гражданским[31]. Это было связано и с очаговым, социально по­ляризующим характером зависимого капита­листического развития в ХIХ – первой трети ХХ вв. и с доктриной католической церкви, считающей заботу о сообществе обязанностью государства. В ХХ в. именно популизм наибо­лее адекватно воплотил в своей политической практике и социальной политике народный тип коллективной идентичности[32]. Популизм оказался несравненно более влиятельным в Ла­тинской Америке, чем либерализм, коммунизм или фашизм, апеллировавшие к гражданской, классовой и национальной идентичности, соответственно. Популистские режимы не менее активно использовали национализм как сред­ство народной мобилизации, но он практиче­ски всегда был опосредован в официальной фразеологии социальной справедливостью. В отличие от фашизма нация «без прилагательных» не могла быть абсолютной ценностью в мулатских, метисных, иммигрантских стра­нах. Как это ни парадоксально звучит, попу­лизм опирался на гораздо более универсалист­ский (для того времени и для тех социальных условий) тип коллективной идентичности, чем тот, который лежал в основе либерального по­литического гражданства. При отсутствии или крайней слабости гражданства социального принцип политического гражданства оказывал­ся пустым для подавляющего большинства на­селения этих стран.

Экономическим основанием популист­ского проекта была импортозамещающая индустриализация, создание национальной про­мышленности и защита внутреннего рынка от конкуренции иностранного капитала и товаров. Роль сырьевого экспорта, бывшего основанием прежней экономической модели, стала вспо­могательной и заключалась в том, чтобы обеспечить приток капиталов для развития про­мышленности. В социальном отношении этот проект был перераспределительным, вклю­чавшим рост реальной заработной платы и потребления, повышение жизненных стандартов большей части городского населения и усиление его вертикальной мобильности, активную социальную политику государства – государ­ственное пенсионное обеспечение, обязатель­ные оплачиваемые отпуска, бесплатную систе­му медицинского обслуживания и даже дешевое государственное жилье (как в перонистской Аргентине). На этой основе возникла попу­листская социальная коалиция, объединившая предпринимателей, действовавших на вну­треннем рынке («национальную буржуазию»), «народный сектор» (городских трудящихся и средние слои), бюрократию и традиционных провинциальных каудильо под эгидой дири­жистского государства, которое выступало как главный податель благ – субсидий предприни­мателям, субвенций провинциям и штатам, со­циальной защиты трудящимся и должностей в быстро растущем государственном аппарате[33].

Популистские режимы по-разному подхо­дили к доставшимся им от прошлых режимов демократическими институтам. Жетулио Вар­гас, пришедший к власти в результате государственного переворота, на первом этапе своего правления сохраняет выборы и представитель­ные институты на федеральном уровне, но от­меняет выборность губернаторов штатов[34], на­значая туда своих представителей. В 1937 г. он совершает Новый переворот и провозглашает создание «Нового государства», где отменя­ет действие собственной конституции 1934 г., распускает Национальный конгресс и запре­щает все политические партии. Хуан Доминго Перон также приходит к власти в результате переворота в 1943 г. как член военной хунты, но в 1946 г. он избирается и в 1951 г. переизбира­ется президентом на всеобщих выборах. В пе­ронистской Аргентине проводились выборы в законодательные органы, политические партии действовали легально. Вместе с тем оба режима были, хотя и в разной степени, репрессивными. Варгас действовал прямо, введя цензуру прессы и военное судопроизводство – Трибунал на­циональной безопасности – для политических противников. С середины 1930-х гг. в Брази­лии происходит «институционализация» пыток как рутинной практики репрессивных органов и как части бразильской культуры[35]. В Арген­тине фактическая цензура внедрялась путем установления государственного контроля над газетами, а преследование, в том числе физиче­ское, политических противников осуществля­лось сторонниками режима. В отличие от Пе­рона, который создал свою Хустисиалистскую (перонистскую) партию сразу после прихода к власти, в 1946 г. Варгас в гораздо большей мере опирался на государственный аппарат и при­бегнул к мобилизации сторонников режима путем создания Бразильской трабильистской партии только в самом конце своего 15-летнего правления, в момент упадка и кризиса режи­ма. Оба популистских вождя были свергнуты в результате военных переворотов, чтобы затем, рано или поздно, триумфально вернуться к вла­сти на демократических выборах[36].

Сказанное отнюдь не означает, однако, что режим Варгаса был более авторитарным, чем режим Перона. В обоих случаях реальная власть была сосредоточена в президентских структурах. Выборы (там, где они проводились), по сути дела, обеспечивали плебисцитарную леги­тимацию исполнительной власти и ее законо­дательных довесков. Всякая неопределенность результата, связанная с демократическими вы­борами, была устранена. Поскольку процесс принятия решений был полностью изолирован от механизмов политического участия, суще­ственной политической разницы между более или менее авторитарными популистскими ре­жимами практически не было. Политика рас­сматривалась ими исключительно как сфера управления, хотя риторика участия составляла важнейший элемент их идеологии[37].

Самым успешным из латиноамериканских популистских режимов оказался мексикан­ский. Институционно-революционная партия (ИРП)[38], созданная Кальесом в 1928 г., правила в Мексике до 2000 г., когда власть в результате демократических выборов перешла к оппози­ции. Мексиканский режим смог пережить и своих популистских собратьев 1930–1950-х гг., и авторитарно-бюрократические режимы 1960–1980-х гг. Ему удалось дольше всех – до середины 1970-х гг. – сохранить популист­скую социальную коалицию и, соответствен­но, социально-экономическую стабильность и политический консенсус, лежавшие в основе устойчивого экономического роста[39]. Социаль­ный контракт, обеспечивший феноменаль­ное политическое долголетие этого режима, включал обмен политических прав и свобод на перераспределение в пользу средне- и низко­доходных групп населения, с одной стороны, и осуществление государством экономического курса в интересах предпринимателей в обмен на отказ последних от прямого вмешательства в политику – с другой. Для режима ИРП больше, чем для какого-либо другого из популистских режимов, была характерна высокая степень единства власти и собственности. Наличие партии-государства, огромного госсектора в ведущих отраслях экономики, всепроникающий государственный контроль и регулирование по­родил огромный слой государственной бюро­кратии, имевшей собственные экономические интересы и, соответственно, всепроникающую коррупцию.

В основе политической устойчивости мек­сиканского режима, который Марио Варгас Льоса назвал «совершенной диктатурой», ле­жала скрупулезная легитимация авторитарного по существу режима через систему формально демократических институтов. В Мексике регу­лярно и в полном соответствии с конституци­ей проводились выборы исполнительной и за­конодательной власти на федеральном уровне и уровне штатов. Существовала определенная, хотя и регулируемая государством, свобода прессы при полном контроле государства над телевидением. Оппозиционные политические партии действовали относительно свободно, за исключением коммунистической, которая, од­нако, также была легализована в 1977 г.

Вместе с тем выборы, в особенности вы­боры на важнейший политический пост пре­зидента страны, носили характер плебисцита. Реально выбор преемника входил в так назы­ваемые «экстраконституционные» полномочия действующего президента и осуществлялся им единолично[40]. Через правящую партию испол­нительная власть до конца 1980-х гг. устойчиво контролировала от трех четвертей до двух тре­тей конгресса, что достигалось при помощи смеси клиентелизма с рутинной практикой из­бирательных подлогов. Президентская власть функционировала как автономная и самодо­статочная сила, полностью господствовавшая и в политике, и в обществе. Правящая партия концентрировала и монополизировала все ад­министративные ресурсы, остальные полити­ческие партии были или маргинализованы[41], или представляли собой более или менее яв­ные креатуры ИРП, призванные обеспечивать видимость многопартийности. Федеральная исполнительная власть полностью контролировала губернаторов штатов, несмотря на их формальную выборность. Эта система была бы неизбежно обречена на застой и саморазруше­ние, если бы не важнейший принцип непере­избрания, введенный в конституцию страны президентом Карденасом в 1934 г. – президент страны мог быть избран только на один шести­летний срок. Это не только сразу положило ко­нец попыткам перевести реальную власть в не­конституционное русло, как это было в период «максимато», но и обеспечивало постоянное, институционализированное обновление поли­тической и административной элиты, а также устойчивые каналы вертикальной мобильности для партийной и государственной бюрократии[42]. Именно этот институциональный принцип и делал мексиканскую систему «совершенной диктатурой» – поскольку исключал физическое самочувствие или смерть властителя из числа факторов, определяющих судьбу политической системы. В этом же состоит радикальное отли­чие мексиканской системы от советской, также основанной на единстве партии и государства, и нынешней российской – введение инсти­туциональных ограничителей личной власти позволило обеспечить одновременно преем­ственность и обновление политической и адми­нистративной системы.

Популистские режимы осуществили глубо­чайшую модернизацию экономики и социаль­ной сферы в своих странах, причем популист­ское государство выступало не только активным участником, но и демиургом этого процесса. Индустриализация привела миллионы людей из традиционной аграрной сферы в города, ко­ренным образом изменила их мировоззрение и в сочетании с социальной политикой государ­ства существенно повысила качество жизни городских трудящихся и средних слоев. Обра­зовательные реформы, проведенные популистскими режимами, вызвали социокультурный сдвиг, который позволил миллионам людей приспособиться к условиям современной го­родской жизни.

Вместе с тем, несмотря на колоссальный со­циальный прогресс, в популистский период не произошло качественной трансформации отно­шений господства, которая позволила бы говорить о модернизации социальных отношений.

Конечно, речь шла о начале длительного и, как показало будущее, зигзагообразного процесса модернизации, который и по сей день далек от завершения даже в наиболее развитых странах Латинской Америки. Но, начав и ускорив этот процесс, популизм одновременно тормозил его в наиболее существенном отношении. Попу­листское государство, несомненно, представля­ло собой преодоление традиционного латиноа­мериканского патримониального государства, но одновременно было его органическим про­должением. Популистские режимы опирались как на новый слой профессиональных админи­страторов, так и на местные и региональные патримониальные структуры. Очень часто мест­ные и провинциальные хозяева жизни занимали места чиновников разного уровня, лишь фор­мально прикрывая государственным статусом систему частной власти де-факто. С другой сто­роны, процесс бюрократической централиза­ции на национальном уровне сделал миллионы людей подданными авторитарного государства, пронизанного клиентелизмом, коррупцией и произволом, не прекратив, однако, их зависи­мости от провинциальных каудильо, местных касиков и «полковников». Популистские ре­жимы не смогли модернизировать государство, хотя большинство их лидеров осознавали эту необходимость, а Ж. Варгас даже провел ад­министративную реформу, которая положила начало формированию современной бюрокра­тии в Бразилии[43]. Для перехода к современному государству необходимо было современное (гражданское) общество, а популистские режи­мы, дав ему мощный первоначальный импульс, все больше становились препятствием для его формирования.

Латиноамериканский популизм, о смерти которого неоднократно объявлялось всю вто­рую половину ХХ в., оказался феноменально живучим явлением: вновь и вновь возрождается как в тех странах, где у него глубокие истори­ческие корни, так и там, где он впервые воз­ник на рубеже ХХ–ХХIвв. К безусловно ав­торитарным в нынешней волне популистских режимов в Латинской Америке можно, как представляется, отнести режим Альберто Фухи­мори в Перу (1990–2000) и режим Уго Чавеса в Венесуэле (с 1999 г.) В отличие от своих исто­рических предшественников оба они пришли к власти в результате демократических выборов.

Эти режимы радикально отличались по своей экономической политике: праволиберальной в первом случае и «левой», этатистской и пере­распределительной во втором. Их роднили, однако, вера во всемогущество государства и его способность трансформировать общество в со­ответствии с представлениями власти и полное неприятие институтов представительной де­мократии. За десять лет правления[44] им удалось осуществить практически полную деинституционализацию политической сферы: самосто­ятельная роль законодательных органов была сведена к нулю, судебная власть перешла под полный контроль исполнительной, президент­ские выборы стали носить плебисцитарный ха­рактер. Оба режима прибегали к постоянным нарушениям свободы слова, а Чавес последова­тельно добивается полного контроля над теле­видением. Кроме того, правление Фухимори сопровождалось нарастанием репрессий против политических противников, включая экстрао­фициальный террор, убийства и исчезновения. Эти режимы оставили после себя институцио­нальную пустыню, ликвидировав, по сути дела, все эффективные каналы обратной связи с об­ществом. Идеальным для этого типа правите­лей способом общения с подданными является монолог (он же – инсценированный диалог), примером которого служат многочасовые еже­недельные ток-шоу с участием Чавеса.

Чем объясняется столь удивительная жизне­способность латиноамериканского популизма? Наиболее общая причина, по моему убежде­нию, коренится в главной проблеме социаль­ного развития континента – проблеме включе­ния социально исключенных в политическую систему. Для значительной, хотя и постепен­но сокращающейся части населения многих, в том числе развитых, стран Латинской Аме­рики институты представительной демократии не выполняют (и никогда не выполняли) роль эффективных каналов, через которые они мо­гут отстаивать свои интересы. Современная Венесуэла представляет собой наиболее выра­зительный пример того, как обрушение старой, формально демократической, но не проницае­мой для исключенных политической системы приводит к становлению – демократическим путем! – авторитарных режимов, которые бы­стро сводят на нет, выхолащивают представи­тельный характер институтов и их способность транслировать интересы общества (в том числе протест) в политическую сферу. Без демокра­тического решения этой, проклятой пробле­мы, патерналистские тенденции социальных «низов» будут вновь и вновь смыкаться с авто­ритарными, автократическими тенденциями в самой политической системе и разрушать институциональное опосредование между граж­данским и политическим обществом[45].

IV

Режимы авторитарной модернизации вто­рого типа – самые многочисленные в исто­рии ХХ в. К этому типу относят авторитарно-бюрократические режимы в Бразилии, Аргентине, Уругвае и Чили в 1960–1980-е гг., франкистский режим в Испании (1939–1975 гг.), военный режим 1967–1974 гг. в Гре­ции, режим Сухарто в Индонезии (1965–1998), авторитарные режимы 1960–1970-х гг. в странах Юго-Восточной Азии (Тайвань, Южная Корея, Сингапур), турецкие военные режимы 1960–1980-х гг., шахский режим «белой революции» в Иране в 1960–1970-е гг. и, с оговорками, режим Маркоса на Филиппинах (1965–1986).

Первый вопрос, на который следует отве­тить, характеризуя этот тип авторитаризма, – это вопрос об общих основаниях для причисле­ния к одному типу всех этих режимов, настолько удаленных друг от друга географически, столь разных по происхождению, по характеру и ре­зультатам проводимой ими политики, по соци­альному, культурному и даже временному (Испания) контексту, в котором они действовали. Таких оснований, как представляется, всего два, и они достаточно тривиальны. Во-первых, все эти режимы были, несомненно, авторитарными: они или разрушили, или лишили вся­ких реальных полномочий институты пред­ставительной демократии, существовавшие до их прихода к власти. Во-вторых, эти режимы действительно пытались осуществлять эконо­мическую модернизацию, некоторые успеш­но, а иные – совершенно безуспешно. Другие основания выделения всех этих режимов в один тип нуждаются в серьезных уточнениях.

Как уже говорилось, Г. О'Доннелл связал происхождение авторитарно-бюрократических режимов в Латинской Америке с социально-экономическим кризисом, возникающим при переходе от «легкой» к «тяжелой» фазе им­портозамещающей индустриализации. И хотя

 этот критерий отнюдь не бесспорен[46], он по­зволяет выделить несколько общих социально-экономических факторов, способствовавших разрушению демократических систем в самых развитых странах континента. Кризис, о ко­тором идет речь, начинается в Бразилии и Ар­гентине в середине 1950-х (и несколько позже в Чили и Уругвае) в связи с исчерпанием той мо­дели экономического развития, которая лежала в основе динамизма популистских режимов. «Насыщение внутреннего рынка для простой продукции обрабатывающей промышленно­сти существенно ограничило возможности для дальнейшей промышленной экспансии. Кроме того, первоначальная фаза индустриализации, хотя и сократила зависимость от импорта по­требительских товаров, привела к росту стои­мости импорта полуфабрикатов и капитального оборудования, необходимого для производства потребительских товаров. Результатом этого стал растущий дефицит платежного баланса, внешняя задолженность и инфляция»[47]. Выход из этого кризиса все более значительная часть правящих и господствующих групп видела на пути «вертикальной интеграции» или «углубле­ния» процесса индустриализации посредством перехода к собственному производству проме­жуточных товаров и капитального оборудова­ния[48]. Это требовало резкого увеличения нормы накопления в экономике и создания высоко­эффективных капиталоемких производств, как правило, при участии транснациональных корпораций, часть которых именно в это время на­чинает инвестировать в рынки развивающихся стран.

Такую структурную перестройку было не­возможно совместить с сохранением попу­листской социальной коалиции, основанной на активной социальной политике государства и перераспределении в пользу низкодоход­ных групп трудящихся, которые, собственно, и составляли массовый внутренний рынок для «легкой» фазы индустриализации. Эта коали­ция начинает быстро распадаться со второй половины 1950-х гг., поскольку государство не может больше сочетать расходящиеся интере­сы народного сектора и наиболее динамичного слоя предпринимателей. Новая экономическая модель требовала деактивации народного сек­тора, уничтожения тех механизмов и каналов социального и политического действия, кото­рые эффективно использовались ими для от­стаивания своих интересов в рамках популист­ских режимов, а именно профсоюзов и партий. Это, в свою очередь, оказалось несовместимым с сохранением институтов политической де­мократии, поскольку сила и организованность народного сектора были столь высоки, что бло­кировали любые попытки демократического разрешения кризиса без учета его интересов[49]. Череда военных переворотов, открытая 31 мар­та 1964 г. в Бразилии, привела во всех этих стра­нах к установлению системы политического исключения народного сектора, подвергнутого жесточайшим репрессиям, с тем, чтобы, разгромив его организации, покончить с его активной ролью на национальной политической арене[50].

Было бы неверно, однако, объяснять раз­гром народного сектора только социально-экономическими причинами и императивами экономического развития. Политическая и со­циальная его активизация в предшествующие переворотам десятилетия подспудно несла реальную угрозу существующей системе социаль­ного господства, угрозу, которая становилась явной, когда народное движение выходило за рамки популистского государства, сдвигая его политику все дальше «влево» (как это было в Бразилии в 1961–1964 гг.) или когда народный блок приходил к власти на демократических выборах (как это произошло в Чили в 1970–1973 гг.) В особенности наглядной эта угроза была в Аргентине и в Уругвае, где леворадикаль­ные группировки с конца 1960-х гг. вели откры­тую вооруженную борьбу против своих прави­тельств[51]. Военные пришли к власти в условиях глубочайшего социально-политического раско­ла в обществе, авторитарно-бюрократические режимы, которые они установили, были ре­прессивными и контрреволюционными по сво­ей социально политической природе. Первый из них, бразильский, положивший начало убий­ствам и систематическим пыткам политических противников, а также «эскадронам смерти» как главному орудию экстра официального террора, по прошествии времени показался вполне вегетарианским, по сравнению с практикой во­енных режимов Чили, Уругвая и особенно Ар­гентины. Аргентинская диктатура 1976–1983 гг. была установлена в самой богатой и экономиче­ски развитой стране континента, население ко­торой в подавляющем большинстве состояло из потомков европейских иммигрантов и считало себя, по выражению Х. Борхеса, «европейцами в изгнании». И именно в этой стране был уста­новлен чудовищный, даже по центральноаме­риканским меркам, террористический режим, жертвами которого стали около 30 тыс. убитых, замученных насмерть и бесследно исчезнувших ее граждан.

Размах и изощренность террора, осущест­влявшегося авторитарно-бюрократическими режимами второго поколения (Чили, Уругвая и Аргентины), не были иррациональными. Воен­ные были преисполнены решимости превратить репрессивное государство в орудие радикальной перестройки общества сверху вниз, восстанов­ления иерархических структур, которые отвеча­ли бы их представлениям о правильной органи­зации общества. Речь шла о «систематических и неустанных попытках государства проникнуть в общество всюду, куда длинная рука государ­ства могла дотянуться, с тем, чтобы насадить "порядок и власть"[52]. Это жестко вертикальное, авторитарное, патерналистское представление об идеальных взаимоотношениях государства и общества, казалось бы, жестко контрастировало с той радикально либеральной политикой, ко­торую эти режимы осуществляли в экономике. И, тем не менее, чем более последовательным был либеральный курс в экономике, тем более настойчиво авторитарное государство стреми­лось «переделать» общество, восстановив в нем пошатнувшиеся в годы популизма структуры и модели социального господства. Хотя в це­лом этого достичь нигде не удалось, политика трансформации общества под эгидой государ­ства имела частичный успех, в особенности за­метный в Чили, где военные смогли разрушить основные структуры солидарности и коллекти­вистский этос, сложившиеся здесь с самого начала ХХ в.

В какой мере выделенные критерии, связан­ные с генезисом авторитарно-бюрократических режимов Латинской Америке – характер пред­шествующего социально экономического кри­зиса и социально-политический кризис, вызван­ный активизацией народного сектора, – могут быть приложены к остальным режимам автори­тарной модернизации, включенным в данную группу? Было бы, конечно, неверно связывать происхождение всех перечисленных режимов с кризисом зависимой индустриализации и ее переходом от «легкой» к «тяжелой» фазе. Од­нако последний представляет собой лишь одно из проявлений кризиса капитализма среднего уровня развития[53], который во всех проходивших его странах был чреват острейшими социально-политическими конфликтами, обрушением де­мократической системы и переходом к той или иной форме авторитаризма[54]. Именно в ситуации такого кризиса приходит к власти большинство авторитарных режимов из предложенного выше списка, за исключением тех, которые возника­ют в менее развитых странах Юго-Восточной Азии и в Иране, хотя они также отнюдь не были самыми отсталыми в своих регионах. Так или иначе все эти режимы представляют собой про­дукт экономического развития, а не отсталости. Практически все они, кроме режимов Ли Куан Ю в Сингапуре и Маркоса на Филиппинах, ока­зываются у власти в результате глубокого соци­ального кризиса, подавленной революции и/или гражданской войны и носят репрессивный (контрреволюционный) характер[55].

Особое место в этом ряду занимает фран­кистский режим в Испании[56]. Он приходит к власти в результате гражданской войны и во­енного разгрома социально-политической коа­лиции, сложившейся вокруг правительства На­родного фронта (1936–1939). Будучи первым (по времени появления) режимом подобного рода, он просуществовал до середины 1970-х гг. и вместил в себя все фазы и функции правоавто­ритарных режимов – от контрреволюционных репрессий и активной политики индустриаль­ного развития в 1940–1950-е гг. до постепен­ного размягчения авторитаризма и подготовки к возвращению к демократии в 1960–первой половине 1970-х. Франкистский режим приня­то считать хрестоматийным примером режима авторитарной модернизации и столь же хресто­матийным образцом успешного перехода к демократии, основанном на пакте элит[57]. Вместе с тем именно режим Франко наглядно демон­стрирует относительность всякой классифика­ции в приложении к реальным историческим и современным примерам, а также отсутствие в реальности четких границ между различны­ми типами авторитаризма, с одной стороны, и между авторитаризмом и другими типами недемократических режимов, тоталитаризмом и фашизмом, с другой. Франкизм приходит к власти как традиционная военно-клерикальная диктатура, развивается как современный авто­ритарный режим и в то же время представляет собой, по мнению Х. Линца, провалившуюся попытку установления режима тоталитарно­го[58]. Франкистский режим смог интегрировать фашистскую по происхождению и национал-социалистскую и национал-синдикалистскую по идеологии партию, Испанскую фалангу, в структуры авторитарного режима, превратив ее в правящую партию на протяжении всего пе­риода 1939–1975 гг.

Одним из важных признаков, отделяющих режимы авторитарной модернизации от тра­диционалистских, является наличие более или менее структурированной системы институционализации авторитарной власти. Даже в тех из этих режимов, которые возглавлял персо­нальный лидер (Франко в Испании, Сухарто в Индонезии, Пиночет в Чили), существовала система институционального перераспределе­ния власти и ответственности – через правящие партии, как Фаланга в Испании или ГОЛКАР в Индонезии, или военную хунту со сменяемым в соответствии с воинским званием и выслугой лет составом[59]. Некоторые авторитарные режи­мы сохраняли представительные органы с чи­сто формальными и крайне урезанными полно­мочиями и проводили выборы, в которых могли участвовать только разрешенные диктатурой партии или только правящая партия, в тех слу­чаях, когда она была единственной. Наиболее изощренная система подобного рода существо­вала в Бразилии. Разогнав в 1964 г. представи­тельные органы всех уровней, запретив полити­ческие партии и отменив политические права большинства активных деятелей демократи­ческих и левых организаций, в 1968 г. военные воссоздают представительную систему на фе­деральном уровне и уровне штатов, допустив к участию в выборах только две разрешенные режимом партии – правящую партию АРЕНА и оппозиционное Бразильское демократиче­ское движение. К системе реальной власти эти органы и эти выборы никакого отношения не имели. Пост президента каждые пять лет заме­щал генерал, старший по званию и выслуге лет в вооруженных силах; президент назначал гу­бернаторов штатов, кандидатуры которых затем одобряли соответствующие законодательные собрания. Эта система, несмотря на ее фиктивный характер, начала со временем давать сбои: в 1974 г. официальная оппозиция победила на выборах в Национальный конгресс, что стало для тогдашнего генерала-президента одним из стимулов для того, чтобы начать постепенное «размягчение» диктатуры («apertura»). Дру­гие авторитарно-бюрократические режимы в Южной Америке, как и близкие к ним по историческим функциям военные режимы в Греции и Турции[60], опирались в политическом и административном плане исключительно на вооруженные силы и репрессивные структуры. Институциональная база этих режимов была несравненно более узкой, чем в Бразилии, хотя надо сказать, что и здесь репрессивный аппа­рат был важнейшей частью реальной власти, до середины 1970-х гг. именно с его помощью по­литическая и социальная жизнь Бразилии на­правлялась в нужное, с точки зрения правящих и господствующих групп, русло.

С точки зрения экономической стратегии, которую они осуществляли, режимы автори­тарной модернизации можно разделить на две группы. К первой группе относятся те режимы, которые были ориентированы на существенное, иногда решающее участие государства и госсек­тора в экономике. Государственный дирижизм и протекционизм по отношению к частному сектору лежал в основе экономических успехов («экономических чудес») в Испании во второй половине 1950-х – 1960-е гг., в Бразилии, Индо­незии, Южной Корее, Сингапуре и на Тайване в конце 1960-х – 1970-е гг. Экономическая поли­тика этих режимов могла быть ориентирована на замещение импорта и даже экономическую автаркию, как в Испании в 1940–1950-е гг., или, напротив, на всемерное развитие промышлен­ного экспорта, как в странах Юго-Восточной Азии, или быть одновременно протекционист­ской и экспортоориентированной, как в Бра­зилии. Однако во всех этих случаях государство определяло стратегию экономического разви­тия и являлось его основным регулятором.

Именно эта стратегия стала основой мо­дернизационного рывка в Бразилии, осущест­вленного в конце 1960-х – первой половине 1970-х гг. Политика государственного регули­рования экономики сыграла решающую роль в мобилизации внутренних и внешних накопле­ний и их привлечении в сферу средне- и долго­срочных производственных капиталовложений. Успех этой политики, выразившийся в ускорен­ном экономическом росте 1968–1974 гг.[61], был результатом сочетания нескольких факторов: первоначального резкого снижения реальной заработной платы и ее доли в ВВП и последу­ющей стабилизации ее уровня в период, ког­да производительность труда резко возросла[62]; крупномасштабной переориентации бразильской экономики на производство экспортной продукции в условиях благоприятной внешней конъюнктуры и увеличения спроса на товары длительного пользования, темпы производства которых росли вдвое быстрее, чем промыш­ленность в целом[63]. Автомобильное производ­ство, развернутое в Бразилии крупнейшими транснациональными корпорациями «Форд» и «Фольксваген», стало символом и мотором ее экономического процветания. Внутренний ры­нок для автомобилей и других дорогостоящих товаров длительного пользования обеспечивал­ся с помощью целенаправленной государствен­ной политики перераспределения, но теперь в прямо противоположную, по сравнению с по­пулистскими правительствами, сторону, путем концентрации доходов в руках меньшинства, способного приобретать товары, изготовлен­ные по новейшим техническим стандартам. Покупательная способность этого меньшин­ства, составлявшего 15–20% населения страны, стимулировалась как благоприятными усло­виями потребительского кредита, так и самой ситуацией ускоренного экономического роста, который увеличивал спрос на квалифициро­ванных специалистов. Наиболее динамичные, технологически сложные, наукоемкие секто­ры экономики (автомобилестроение, произ­водство сложного оборудования, электронная и электротехническая промышленность), как правило, принадлежали транснациональным корпорациям и их бразильским партнерам. Напротив, экстенсивные, капитало- и трудо­емкие отрасли (инфраструктура, металлургия, добывающая промышленность, производство вооружений, добыча и переработка нефти) на­ходились под контролем государства. В годы военного режима госсектор приобрел невидан­ную даже при популистских режимах Варгаса, Кубичека и Гуларта силу и самостоятельность, обеспечивая около 40% капиталовложений и до 50% занятости. Таким образом, с точки зрения роли государства в экономике, авторитарно-бюрократический режим в Бразилии сохранял полную преемственность по отношению к популизму, в то время как, с точки зрения соци­альной политики, он, безусловно, представлял собой полный разрыв с популизмом. Широ­кая социальная коалиция, служившая опорой популистским режимам, сменилась в случае правоавторитарного режима на гораздо более узкую, включавшую государственную бюро- и технократию, местных и иностранных предпринимателей и высшие средние слои.

Вторая группа авторитарно-бюрократических режимов, включающая латиноамери­канские режимы второго поколения в Чили, Уругвае и Аргентине, ориентировались на ультралиберальную экономическую стратегию, на минимизацию государственного регулирования и отказ от протекционизма, резкое сокращение государственных расходов, демонтаж госсекто­ра и в этом смысле представляла собой анти­тезу бразильской экономической стратегии. Конечная цель экономической политики этих режимов состояла в том, чтобы сделать частный сектор основным агентом экономического раз­вития, возвратив тем самым рынку роль глав­ного и автоматического регулятора. Наиболее последовательно эта политика проводилась в Чили, где в 1975–1980 гг. госсектор был практи­чески ликвидирован[64], а либерализация импор­та (единый таможенный тариф на все товары, кроме автомобилей, был снижен к 1979 г. до 10%) должна была обеспечить выживание лишь тех отраслей, продукцию которых можно было выгодно экспортировать. С экономической точки зрения, эта стратегия оказалась, в конеч­ном счете, успешной: за полтора десятилетия стране удалось, несмотря на последствия эко­номического кризиса 1982 г., добиться устой­чиво высоких темпов экономического роста[65] и существенным образом диверсифицировать экспорт, почти в половину снизив долю глав­ного экспортного продукта, меди, в его стои­мости[66]. Однако социальная цена этого эконо­мического успеха была огромной: быстрый рост безработицы в результате приватизации и ли­берализации экономики, отказ правительства от социальных мер поддержки незащищенной части населения привели к резкому падению уровня жизни и появлению огромных массивов нищеты в чилийских городах[67]. За годы военной диктатуры Чили стала одной из стран с самым неравномерным распределением дохода в Ла­тинской Америке, заняв по этому показателю второе место после Бразилии. Так же, как и в Бразилии, важным рычагом структурной пере­стройки экономики стало снижение реальной заработной платы[68]. Чилийский военный ре­жим, полностью отказавшись от этатистской составляющей предшествовавшего бразильско­го опыта, вполне воспринял и даже усилил роль социального исключения как базовой характе­ристики режимов этого типа.

Чилийский режим был единственным эко­номически успешным из латиноамериканских авторитарно-бюрократических режимов вто­рого поколения. Принеся такие же, если не бóльшие социальные жертвы на алтарь эко­номической либерализации, аргентинский военный режим 1976–1983 гг. оказался не в состоянии обеспечить аналогичную последо­вательность в осуществлении экономического курса. Военным не удалось создать открытую экономику и радикально перестроить взаимо­отношения государства и общества, заменив популистские механизмы социальной инте­грации экономическими, рыночными, как это произошло в Чили. Программа либерализации экономики натолкнулась на сопротивление части аргентинских предпринимателей, не мыс­ливших свою экономическую деятельность без государственной поддержки, и в особенности на экономические интересы военной корпорации, которые были встроены в ту систему государственного интервенционизма и патернализма, которую стремилось разрушить арген­тинское министерство экономики. В результате военные сумели привести Аргентину на грань экономической катастрофы еще до начала мирового экономического кризиса 1982 г. и не сформировали даже подобия той социальной базы, которую удалось создать режиму Пиноче­та в Чили.

Важнейшим фактором экономического успеха чилийского военного режима было, как представляется, последовательно проведенное разделение власти и собственности. Государство полностью, за исключением добычи меди, ушло из экономики. У государственных институтов и отдельных чиновников не было собственных экономических интересов, и они не контроли­ровали собственника через механизмы прямой и завуалированной коррупции. По данным «Transparency International», Чили – наименее коррумпированная из всех латиноамерикан­ских стран, далеко оторвавшаяся по этому показателю от основного их массива. Следует признать, что это заслуга военного режима. Добившись наименьших успехов в сфере соб­ственной политической институционализации (на протяжении 16 лет не проводилось никаких выборов, все представительные органы были распущены, а политические партии запреще­ны), авторитарный режим смог создать устой­чивые экономические институты, обеспечив­шие стабильное функционирование рыночной экономики. Под этим углом зрения, чилий­ский авторитарно-бюрократический режим представляется антиподом мексиканского, авторитарно-популистского, который довел до совершенства политико-институциональное прикрытие авторитаризма, но при этом не смог создать экономические и правовые ин­ституты, отделяющие власть и экономические интересы ее носителей от собственности.

V

Подводя итог сказанному об авторитарных режимах последнего, третьего типа, необходи­мо, как представляется, вернуться к началу и задать вопрос о том, насколько оправдано употреблении термина «авторитарная модерниза­ция» для их характеристики. Можно ли, иначе говоря, считать, что эти режимы и, в частно­сти, самые экономически успешные из них – в Испании, Бразилии, Чили, странах Юго-Восточной Азии – действительно осуществили модернизацию своих стран?

С моей точки зрения, модернизация пред­ставляет собой комплексный процесс, с разной скоростью протекающий в различных сферах: экономической, технологической, социальной, культурной, политической. Центральным зве­ном этого процесса, однако, является модернизация социальных отношений, отношений го­сподства – именно в этой сфере совершается та решающая трансформация, которая ведет к ста­новлению общества, обладающего собствен­ными внутренними, отличными от государ­ственных и не сводимыми к ним механизмами интеграции, и к появлению автономного типа личности. Эта трансформация ни в коей мере не является простым и предопределенным резуль­татом трансформации экономической, а требует таких институциональных и социокультурных механизмов, которые позволяют преодолевать традиционный тип отношений господства или, по крайней мере, ограничивать его рамками постоянно сужающихся географических и со­циальных анклавов[69]. Между тем большинство авторитарных режимов этого типа уже в силу условий своего возникновения, связанных с репрессиями и насилием, стремилось к вос­становлению «порядка и власти», за которым стояло не что иное, как восстановление тради­ционных отношений господства, пошатнув­шихся в результате социально-экономического кризиса. Некоторые из них, как уже отмечалось на примере латиноамериканских авторитарно-бюрократических режимов, целенаправленно стремились воссоздать в «больном», как они считали, обществе иерархические структуры и модели поведения. С этой точки зрения, большинство авторитарных режимов были анти­модернизаторскими, и, более того, сам термин «авторитарная модернизация» представляет собой оксюморон, поскольку авторитаризм в принципе противоречит социальной модер­низации.

Во всех рассмотренных случаях экономи­чески успешного авторитаризма – в Испании, Бразилии, Чили – модернизация социальных отношений, типа человека и, тем более, поли­тической сферы осуществляется уже после де­монтажа авторитарных режимов, в ходе процесса политической демократизации. Этот процесс отнюдь не был подготовлен в недрах авторитар­ных режимов, как это часто полагают сторон­ники «разумного авторитаризма», а напротив, требовал преодоления многообразных проявле­ний авторитаризма и «авторитарных анклавов», доставшихся в наследство от диктатур. В двух наиболее успешных, хрестоматийных случаях поставторитарной демократизации Испании и Чили она была осуществлена не благодаря авто­ритарным режимам, а вопреки им: в обеих стра­нах наиболее влиятельные демократические партии не только пережили десятилетия про­скрипций в период диктатур, но и стали основ­ными акторами процесса демократизации. В этом, как представляется, проявилась особая устойчивость латиноевропейской партийной системы, где партии – правые, левые и центр – четко связаны с интересами социальных групп и слоев и представляют эти интересы. Чили в этом, политическом, смысле была единствен­ной страной Латинской Америки с нелатиноа­мериканскими политическими институтами и партиями, четко отражавшими социальные интересы. В целом эта партийная система – сильные левые, сильные правые и сильный центр – сохраняется в Чили до сих пор.

VI

Сравнение путинского режима в России с рассмотренными выше типами авторитаризма, а также с идеальными типами, сформулиро­ванными на их основе, приводит к нескольким важным соображениям.

По критерию происхождения, положенно­му в основу предложенной классификации, пу­тинский режим нельзя объединить ни с одним из известных типов авторитаризма, существо­вавших в ХХ в. Он единичен, поскольку явля­ется результатом процесса разложения тотали­таризма, представляющего собой единичный случай в мировой истории[70]. Ни один из тотали­тарных режимов, возникших в других странах (в Германии и – с оговорками – в Италии) не трансформировался в результате внутреннего разложения, все они были разрушены в результате военной интервенции извне, полностью уничтожившей структуры власти и репрессив­ные институты всех уровней.

Это не означает, однако, что путинский режим уникален и по всем остальным пара­метрам[71]. Напротив, практически все элемен­ты, из которых сложен этот режим, отнюдь не уникальны и хорошо известны из опыта дру­гих стран. Это в первую очередь касается двух наиболее важных характеристик, разделяющих различные типы авторитаризма, о которых шла речь выше: характер политической институ­ционализации режима и степень единства/раз­деления власти и собственности. По первому критерию – слабости политической институци­онализации – путинский режим гораздо ближе к традиционалистским авторитарным режимам, чем к популистским или даже авторитарно-бюрократическим. В России не создано ни пра­вящей партии, обеспечивающей эффективные каналы вертикальной мобильности, ни институциональной системы преемственности вла­сти, выводящей ее за пределы властного гори­зонта одного человека (даже если этот человек лишь псевдоним для группы теневых правите­лей, как считает Л.Д. Гудков)[72].

Вторая характеристика – нераздельность власти и собственности – объединяет путин­ский режим с традиционалистскими и авто-ритарно-популистскими и отделяет его от наиболее эффективных в экономическом от­ношении авторитарно-бюрократических режи­мов. С этой точки зрения, те, кто рассчитывал на ускоренную модернизацию под эгидой ав­торитарного режима по чилийскому образцу, получили скорее Трухильо, чем Пиночета. Ско­рость, с которой властная группировка в Рос­сии прибрала к рукам все наиболее прибыльные экономические активы в стране, существенно превышает ту, с которой получили свои страны в собственность традиционалистские режимы в Центральной Америке.

Возникновение путинского режима, так же, как приход к власти традиционалистских и авторитарно-бюрократических режимов, связан с изначальным («foundational») кровопролити­ем – чеченской войной. Война с собственным народом, через которую с течение десяти лет прошли российские репрессивные структу­ры, привела к утверждению насилия в качестве одного из базовых элементов социальных отно­шений. Насилие, осуществляемое в псевдоправовых формах, а чаще – голое неинституциона­лизированное, стало в путинское десятилетие важнейшим фактором демодернизации, ретра­диционализации отношений господства. Как отмечает Л. Гудков, «…для того, чтобы отно­шения "насилие – терпение" сохраняли свою устойчивость, должны действовать позитивные оценки насилия как особо значимого поведе­ния, причем – в качестве "действий избранных", с одной стороны, "терпения", с другой, и не­гативная оценка тех, кто ему сопротивляется. Насилие должно быть признано нормальным фактором социальной жизни. <…> Нынешнее российское государство, практикующее лишен­ное оправдания насилие в отношении своих граждан, производит – и производит непрерыв­но, систематически по всем каналам своего воз­действия на общество – обесценивание любых значений автономного от власти существования,

любых социальных образований, не имеющих маркировки лояльности к власти»[73]. Эта оцен­ка удивительным образом совпадает с тем, как Г. О'Доннелл определяет социальный смысл аргентинского военного режима 1976–1983 гг.: «Мы были не только лишены политического гражданства, но социальные отношения и мо­дели власти (patterns ofauthority), образующие контекст ежедневного существования, должны были подчинять нас и превращать в послушных детей. Те, кто обладал "правом править" (right to rule), должны были править тиранически на ра­бочем месте, в школе, в семье и на улицах; те, у кого была "обязанность подчиняться" (duty to obey), должны были делать это покорно и мол­чаливо, единодушно соглашаясь с тем, что даже самые деспотичные требования как на уровне микросоциальных отношений, так и со сторо­ны государства направлены на благо поддан­ных. <…> Эта концепция власти была в высшей степени вертикальной и авторитарной, она ис­ключала представление об автономии тех, кого стремились ей подчинить. Несмотря на патер­налистский тон, украшавший эти аргументы, невозможно было скрыть массовое (не только физическое) насилие, на которое эта власть опиралась»[74]. Основанное на насилии полити­ческое господство репрессивных структур, на которые опираются слабо инстиуционализиро­ванные авторитарные режимы, оставляет, как уже говорилось, трудно преодолеваемый след в психологии людей, привыкших считать себя подданными, и в их отношении к государству.

Мне кажется, что перечисленных особен­ностей путинского режима достаточно, чтобы характеризовать его как авторитарный, по­нимая под авторитаризмом набор определен­ных качеств, в той или иной мере присущих авторитарным режимам. Вместе с тем очевид­на неспособность российских правящих и го­сподствующих групп к институционализации авторитарного режима. Путинский режим – это режим неструктурированного, «рассеянного» авторитаризма, режим избирательного приме­нения репрессий и избирательного правосудия. Это же обстоятельство – киселеподобный, не­структурированный характер авторитаризма в России – препятствует, как представляется, и формированию социального и политического протеста против него в обществе[75].

Автор отдает себе отчет, что предлагаемая типология авторитарных режимов ХХ в. очень сильно смещена – и по критериям, и по примерам в сторону Латинской Америки. Это объясняется не только академиче­ской специализацией автора, но тем очевидным обстоятельством, что ни один другой континент не дал такого разнообразия типов и видов авторитаризма, как Латинская Америка. Вместе с тем важнейший при­мер успешного авторитаризма конца ХХ – начала ХХI вв. – китайский – требует отдельного рассмотрения и остается за рамками анализа.


[1] «Персонализм сложившейся системы власти отражает слабость и нерасчлененность, неравновесность российской институциональной системы. Старые институты частично разрушены, новые декларативны и неэффективны (если их оценивать с точки зрения нормативных пред­ставлений о демократии, а не исходя из интересов власти). Именно эта недифференциированность и опознается нами (ошибочно) как выра­жение личностной власти, как концентрация власти "в одних руках"». – Гудков Л. Природа «путинизма» // Вестник общественного мнения. Данные. Анализ. Дискуссии. 2009. № 3. С. 13.

[2]  Гудков Л. Указ. соч. С. 14.

[3] Режим «инклюзивной гегемонии» или «навязанного» консенсуса, по определению Кирилла Рогова. (См.: Рогов К. Демократия – 2010: прошлое и будущее плюрализма в России // Pro et Contra. 2009. Т. 13. № 5–6).

[4] Linz J.J. Totalitarian and Authoritarian Regimes. Boulder: Lynne Rienner Publishers, 2000. P. 54.

[5] Ibid. P. 157, 159.

[6] См.: Ibid. P. 151.

[7] См.: Ibid. P. 54.

[8] См.: Ibid. P. 161.

[9] Парадоксально, но под этим углом зрения абсолютное доминиро­вание выходцев из спецслужб на всех уровнях российской админи­стративной системы (чем выше уровень, тем их больше) и их резко возросшее влияние в бизнесе, должно рассматриваться как дефект режима, поскольку «подлинный» или «классический» авторитаризм предполагает более или менее равновесное представительство раз­личных институциональных групп в управленческой и экономической элитах.

[10] См.: Linz J. Оp.cit. P. 54–55.

[11] См.: Ibid. P. 53.

[12] Levitsky S., Way L.A. The Rise of Competitive Authoritarianism // Journal of Democracy. № 13 (April 2002). P. 51. Cр.: Collier D., Lewitsky S. Democracy with Adjectives // World Politics. № 49 (April 1997).

[13] См.: Stepan A. The Military in Politics: Changing Patterns in Brazil. Princeton: Princeton UP, 1971; Authoritarian Brazil: Origins, Policies and Future. New Haven: Yale UP, 1973; Stepan A. State and Society. Peru in Comparative Perspective. Princeton: Princeton UP, 1978; O’Donnell G. Modernization and Bureaucratic Authoritarianism. Berkeley: Institute of International Studies, 1972; Ideml. Reflections on the Patterns of Change in the Bureaucratic-Authoritarian State // Latin American Reserch Review 13. (1978. № 1); Authoritarianism and Corporatism in Latin America. Pittsburgh: Pittsburg UP, 1977; The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979.

[14] Cardoso F.H. On the Characterization of Authoritarian Regimes in Latin America // The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979. P. 33.

[15] O'Donnell G. Reflections on the Patterns of Change in the Bureaucratic-Authoritarian State. P. 6.

[16] Под капитализмом понимается современное общество в единстве его социально-экономических, политических и социокультурных ха­рактеристик. В самом широком смысле капитализм – это общество, основным экономическим регулятором которого является рынок. В какой мере рынок ограничивается государственным вмешательством, какой тип социальных отношений, политической системы, государства, социокультурных характеристик сосуществует и взаимодействует с рынком – все это является основанием для весьма различных вариан­тов капиталистического развития.

[17] O'Donnell G. Op.cit. P. 5–6.

[18] Включающий vs. исключающий корпоративизм в терминоло­гии А. Степана (см.: Stepan A. State and Society. Peru in Comparative Perspective. Princeton: Princeton UP, 1978).

[19] См., например: Shamis H. Reconceptualizing Latin American Authoritarianism in the 1970s: From Bureaucratic Authoritarianism to Neoconservatism // Comparative Politics 23 (January 1991); по мнению, Х. Линца, в модели Г. О'Доннелла преувеличивается роль структурных ограничителей и недооцениваются политические возможности предот­вращения военных переворотов (см.: Linz J. Op.cit. P. 195).

[20] Это, по существу, не противоречит и типологии Х. Линца, который считает султанистские режимы совместимыми с аграрной экономикой, в которой присутствует некоторое количество торговых и промышлен­ных предприятий. Их стабильность обеспечивается также определен­ным уровнем модернизации транспорта и связи (см.: Linz J. Op. cit. P. 153).

[21] Именно к нему относится приписываемая Ф.Д. Рузвельту фраза о «нашем сукином сыне».

[22] См.: Авторитаризм и демократия в развивающихся странах. М.: Наука, 1996. С. 20–38.

[23] Трухильо был убит в 1961 г. в результате заговора, поддержанного на первом этапе ЦРУ США, которые стремились не допустить «вто­рой Кубы» в Доминиканской Республике. Эта история лежит в основе прекрасного романа Марио Варгаса Льосы «Праздник козла» (2000), в жесткой и трагической форме исследующего проблему приятия по­добного рода власти культурными и образованными людьми, их пре­клонения и восторга перед диктатором.

[24] В 1954 г., не будучи президентом Доминиканской Республики, а занимая должность ее представителя в Организации американских государств, Трухильо нанес визит в Испанию, где его принимал лично Франко, а оттуда в Италию, где Папа Римский наградил его Орденом большого креста.

[25] Генерал революции Плутарко Элиас Кальес был избранным прези­дентом Мексики в 1924–1928 гг. После 1928 г. Кальес, носивший титул «вождя Революции» («El jefe máximo de la Revolución»), обладал вла­стью де-факто и полностью контролировал трех сменявших друг друга избранных и назначенных президентов страны. Этот режим получил название «максимато».

[26] «“Новое государство” не признает индивидуальных прав, противо­речащих коллективным. У индивидов нет прав, у них есть обязанно­сти! Права принадлежат коллективу! Государство, преодолевая борьбу интересов, гарантирует права коллектива и заставляет индивидов вы­полнять свои обязанности перед коллективом». (Речь Жетулио Варгаса перед рабочими Сан-Пауло в 1938 г. Цит. по: Fausto B. Getúlio Vargas. São Paulo:Companhia das Letras, 2006. P. 82).

[27] В создании таких структур в Бразилии периода «нового государ­ства» и, в особенности, в перонистской Аргентине очевидно влияние идеологии и практики итальянского фашизма, в частности его «Тру­довой хартии». Кроме того, это связано и с католической концепцией «органического государства», объединяющего различные интересы и силы в создаваемые государством корпорации.

[28] См.: Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Он же. Дегуманизация ис­кусства. М.: Радуга, 1991.

[29] В английском переводе работы Г. О'Доннелла «Tensions in the Bureaucratic-Authoritarian State and the Question of Democracy» (в кн.: The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979. P. 288–289) термин «народ» используется в испанском варианте el pueblo или lo popular, поскольку английское слово people существенно отличается по значению. Русское понятие «народ» гораздо ближе к ис­панскому, чем к английскому (см. также: O'Donnell G. Counerpoints. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1999. P. 36–37).

[30] И, добавим, не только в ней.

[31] См.: O’Donnell G. Tensions in the Bureaucratic-Authoritarian State and the Question of Democracy. P. 290.

[32] В этом, собственно, и заключается смысл термина «популизм».

[33] См.: Ворожейкина Т. Как стать гражданами: власть и общество в Ар­гентине // Отечественные записки. 2005. № 6.

[34] До этого они избирались ассамблеями штатов.

[35] См.: Wack W. Camaradas: nos arquivos de Moscou: a história secreta da revolução brasileira de 1935. São Paulo: Companhia das Letras, 1993. P. 261.

[36] Варгас – через 5 лет, а Перон – через 19.

[37] См.: Ворожейкина Т. Государство и общество в России и Латинской Америке // Общественные науки и современность. 2001. № 6. С. 9.

[38] Тогда она называлась Национально-революционной партией.

[39] Средние темпы роста ВВП в Мексике составляли в 1950–1970 гг. 6,6%.

[40] В Мексике это называлось «dedazo» – «указание пальцем».

[41] Самая мощная из них, Партия национального действия, только в 1989 г. смогла добиться признания своей победы на губернаторских выборах в штате Баха Калифорния.

[42] Каждый новый президент приводил с собой свою новую команду – «камарилью» в мексиканских терминах.

[43] Bresser Pereira L.C. Do estado patrimonial ao gerencial // Brasil: Um século de transformações. São Paulo: Companhia de Letras, 2000. P. 222–259.

[44] Правление Чавеса, добившегося отмены всех конституционных ограничений на переизбрание, может продлиться сколь угодно долго, вплоть до его смерти.

[45] См.: Ворожейкина Т. Как стать гражданами: власть и общество в Аргентине. С. 106.

[46] Критики концепции О'Доннелла указывали на существенные раз­личия в уровне индустриализации в Бразилии, Аргентине, Чили и Уругвае на момент совершения там военных переворотов (см.: The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton UP, 1979. P. 8).

[47] Collier D. Overview of the Bureaucratic-Authoritarian Model // The New Authoritarianism in Latin America. Princeton: Princeton U , 1979. P. 26.

[48] В Бразилии этот процесс начинается уже при Варгасе, когда созда­ются крупнейшие металлургические компании «Вале до Рио Досе» и «Волта Редонда».

[49] В Бразилии 1945–1964 гг. различные, более или менее радикаль­ные варианты популизма функционировали в рамках демократической политической системы. В Аргентине период 1955–1976 гг. вместил по­стоянное чередование демократических режимов и диктатур, которые военные устанавливали каждый раз, когда возникала угроза возвра­щения к власти перонистов. В Чили и Уругвае демократическая тради­ция практически не прерывалась, за исключением короткого периода диктатуры К. Ибаньеса в Чили в конце 1920-х – начале 1930-х гг.

[50] См.: O’Donnell G. Tensions in the Bureaucratic-Authoritarian State and the Question of Democracy. P. 292.

[51] «Возникшее в ядре среднего класса, движение вооруженного со­противления [в Аргентине] представляло собой очень серьезный вы­зов военным и политикам. <…> С течением времени это движение смогло создать подлинные массовые организации, члены которых в разной степени участвовали в вооруженном насилии. Уровень приятия вооруженного насилия среди молодежи среднего класса был очень высоким» (Lynch J., Cortés R. et al. Historia de la Argentina. Barcelona: Crítica, 2002. P. 273) Красноречивым подтверждением силы и влияния этих движений в Аргентине и Уругвае является то обстоятельство, что их активисты – Нестор Киршнер и Хосе Мухика – были избраны пре­зидентами своих стран в 2003 и 2009 гг. соответственно.

[52] O'Donnell G. Democracy in Argentina: Macro and Micro // Idem. Counterpoints. Selected Essays on Authoritarianism and Democratization. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1999. P. 52.

[53] Под капитализмом среднего уровня развития имеется в виду опре­деленная стадия исторической эволюции, а не уровень развития дан­ного общества относительно иных, ему современных.

[54] Подробнее о характеристиках кризиса среднеразвитого капитализ­ма см.: Майданик К.Л. Правоавторитарные и фашистские режимы и тенденции в Латинской Америке // Латинская Америка. 1975. № 42; К проблеме современных правоавторитарных режимов // Латинская Америка. 1976. № 1.

[55] Все режимы этого типа пользовались политической, экономиче­ской, а иногда и военной поддержкой западных стран, США, в первую очередь. Только администрация Дж. Картера в 1978 г. выступила с публичным осуждением нарушений прав человека в Чили, Уругвае и Аргентине и прекратила военное сотрудничество с правительствами этих стран.

[56] Именно на основе анализа идеологии и практики режима Франко Х. Линц впервые сформулировал понятие «авторитаризма» как типа режима отличного и от демократического правительства, и от тотали­тарной системы (см.: Linz J. An Authoritarian Regime: the Case of Spain // Mass Politics: Studies in Political Sociology / N. Y.: Free Press, 1970).

[57] См.: Linz J.J., Stepan A. Problems of Transition and Consolidation. Southern Europe, South America, and Post-Communist Europe. Baltimore; L.: The Johns Hopkins UP, 1996. P. 87–115.

[58] Х. Линц считает, что в первоначальном франкизме присутствовали тоталитарные тенденции, которые могли бы превратить его в подлин­ный тоталитаризм только в случае победы держав оси во Второй миро­вой войне (см.: Linz J. Totalitarian and Authoritarian Regimes. P. 3–4, note 3; 39).

[59] Исключением, с этой точки зрения, является режим шаха М. Реза Пехлеви в Иране, который в политическом плане опирался только на репрессивные структуры. Х. Линц и А. Степан причисляют его (как и режим Ф. Маркоса на Филиппинах) к султанистским патримониалист­ским режимам вместе с режимами Дювалье и Трухильо (см.: Linz J.J., Stepan A. Problems of Transition and Consolidation. P. 51).

[60] В 1960–1970-е гг. все основные социально-политические и социально-экономические кливажи в Турции совпадали с латиноаме­риканскими.

[61] Ежегодный прирост ВВП в этот период превышал в Бразилии 10%.

[62] Реальная заработная плата неквалифицированных рабочих в Брази­лии сократилась с 1964 по 1967 г. на одну треть и сохранялась на этом уровне до 1974 г. (см.: Bacha E.L. Issues and Evidence on Recent Brazilian Economic Growth // World Development. 1977. Vol. 5. № 1–2. P. 53).

[63] См.: Furtado C. La dette extérieure brésilenne // Problèmes d'Amérique Latine. 1982. № 66. P. 16.

[64] Из 507 предприятий, находившихся в ведении Государственной кор­порации развития (КОРФО) в 1973 г., к 1980 г. осталось только 15 – на транспорте, в медной и металлургической промышленности. Доля частного сектора в накоплении, которая не превышала 7% в 1974 г., достигла 65% в 1979 г. В целом доля государства в экономике за 7 лет (1973–1980) сократилась в Чили с 43 до 30% (см.: Brassel J. Le regain du libéralisme économique en Amérique Latine // Problèmes d'Amérique Latine. 1982. № 66. P. 20).

[65] Ежегодные темпы роста ВВП в среднем составляли в Чили 6,8 % в 1986–1990 гг. (Estudio económico de América Latina y el Caribe 2006–2007. Santiago de Chile: CEPAL, 2007. P. 46).

[66] Доля меди в стоимости чилийского экспорта снизилась с 78% в 1973 г. до 46% в 1990 г. (см.: Meller P. El cobre chileno y la política minera. Santiago de Chile: Universidad de Chile; Marzo, 2002. P. 17).

[67] Эти меры осуществляло не только правительство Народного един­ства в 1970–1973 гг., но и предшествовавшее ему правительство хри­стианских демократов (1964–1970).

[68] Реальная заработная плата в Чили была в 1979 г. на 18% ниже, чем в 1974 г., а доля ее в ВВП сократилась в этот де период с 52 до 45% (см.: Brassel J. Op.cit. P. 27).

[69] См.: Ворожейкина Т. Перспективы и тупики российской модерниза­ции // Пути России: культура, общество, человек / Под ред. А.М. Нику­лина. М.: МВШСЭН, 2008. С. 39–41.

[70] Концепция разложения тоталитаризма предложена в работах Л. Гудкова и Б.Дубина. См.: Гудков Л. Итоги путинского правления // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2007. № 5; Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром: «управляемая де­мократия» и апатия масс // Пути российского посткоммунизма. / Под ред. М. Липман, А. Рябова. М.: Изд. Р. Элинина, 2007; Гудков Л. Обще­ство с ограниченной вменяемостью // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2008. № 1.

[71] Тип властных отношений и, шире, государственно-центричная мо­дель развития объединяет Россию и целый ряд развивающихся стран, в том числе, большинство тех, о которых шла речь в данной статье. Подробнее о соотношении тоталитаризма и государственно-центричной модели в России см.: Ворожейкина Т. Ценностные установки или гра­ницы метода // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дис­куссии. 2008. № 4. С. 62–65.

[72] См.: Гудков Л. Природа «путинизма». С. 12.

[73] Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью // Вестник обще­ственного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2008. № 1. С. 29.

[74] O’Donnell G. Democracy in Argentina: Macro and Micro // Idem. Counterpoints. Selected Essays on Authoritarianism and Democratization. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1999. P. 53.

[75] На это обратил внимание Сэм Грин в выступлении на Четвертых Ходорковских чтениях (28 мая 2009 г.). – http://sites.google.com/site/galenko49/Home

Ворожейкина Татьяна
читайте также
Медленное чтение
История эмоций
Май 15, 2024
Медленное чтение
Генрих VIII. Жизнь королевского двора
Май 12, 2024
ЗАГРУЗИТЬ ЕЩЕ

Бутовский полигон

Смотреть все
Начальник жандармов
Май 6, 2024

Человек дня

Смотреть все
Человек дня: Александр Белявский
Май 6, 2024
Публичные лекции

Лев Рубинштейн в «Клубе»

Pro Science

Мальчики поют для девочек

Колонки

«Год рождения»: обыкновенное чудо

Публичные лекции

Игорь Шумов в «Клубе»: миграция и литература

Pro Science

Инфракрасные полярные сияния на Уране

Страна

«Россия – административно-территориальный монстр» — лекция географа Бориса Родомана

Страна

Сколько субъектов нужно Федерации? Статья Бориса Родомана

Pro Science

Эксперименты империи. Адат, шариат и производство знаний в Казахской степи

О проекте Авторы Биографии
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовой информации.

© Полит.ру, 1998–2024.

Политика конфиденциальности
Политика в отношении обработки персональных данных ООО «ПОЛИТ.РУ»

В соответствии с подпунктом 2 статьи 3 Федерального закона от 27 июля 2006 г. № 152-ФЗ «О персональных данных» ООО «ПОЛИТ.РУ» является оператором, т.е. юридическим лицом, самостоятельно организующим и (или) осуществляющим обработку персональных данных, а также определяющим цели обработки персональных данных, состав персональных данных, подлежащих обработке, действия (операции), совершаемые с персональными данными.

ООО «ПОЛИТ.РУ» осуществляет обработку персональных данных и использование cookie-файлов посетителей сайта https://polit.ru/

Мы обеспечиваем конфиденциальность персональных данных и применяем все необходимые организационные и технические меры по их защите.

Мы осуществляем обработку персональных данных с использованием средств автоматизации и без их использования, выполняя требования к автоматизированной и неавтоматизированной обработке персональных данных, предусмотренные Федеральным законом от 27 июля 2006 г. № 152-ФЗ «О персональных данных» и принятыми в соответствии с ним нормативными правовыми актами.

ООО «ПОЛИТ.РУ» не раскрывает третьим лицам и не распространяет персональные данные без согласия субъекта персональных данных (если иное не предусмотрено федеральным законом РФ).