будущее есть!
  • После
  • Конспект
  • Документ недели
  • Бутовский полигон
  • Колонки
  • Pro Science
  • Все рубрики
    После Конспект Документ недели Бутовский полигон Колонки Pro Science Публичные лекции Медленное чтение Кино Афиша
После Конспект Документ недели Бутовский полигон Колонки Pro Science Публичные лекции Медленное чтение Кино Афиша

Конспекты Полит.ру

Смотреть все
Алексей Макаркин — о выборах 1996 года
Апрель 26, 2024
Николай Эппле — о речи Пашиняна по случаю годовщины геноцида армян
Апрель 26, 2024
«Демография упала» — о демографической политике в России
Апрель 26, 2024
Артем Соколов — о технологическом будущем в военных действиях
Апрель 26, 2024
Анатолий Несмиян — о технологическом будущем в военных действиях
Апрель 26, 2024

После

Смотреть все
«После» для майских
Май 7, 2024

Публичные лекции

Смотреть все
Всеволод Емелин в «Клубе»: мои первые книжки
Апрель 29, 2024
Вернуться к публикациям
Июль 4, 2025
Медленное чтение
Дубин Борис

Что остается от Аушвица. Архив и свидетельство

«Отечественные записки»

Книга «Что остается от Аушвица. Архив и свидетельство» - часть обширного замысла исследователя Джорджо Агамбена под названием «Homo Sacer» («Священный человек»), посвященного биополитике власти в современную эпоху. В центре внимания автора – события нацистской Германии и свидетельства выживших. По замыслу палачей, в жертвах лагерей не должно было остаться ничего индивидуального - ни «материального» следа, ни осмысленного сообщения. Поэтому молчание о случившемся и его отрицание Агамбен называет «повторным убийством обреченных», свидетельство же – стратегией сопротивления. В книге анализируются признания десяти выживших «несвидетельствуемых» - на лагерном жаргоне «мусульман». О них до сих пор почти не упоминают в исследованиях Холокоста, в то время как именно они являются подлинными свидетелями, «символическим воплощением лагеря». «Полит.ру» публикует реферат на книгу Агамбена, выполненный Борисом Дубиным и и вышедший в журнале «Отечественные записки» (2008. № 4).

Джорджо Агамбен родился в 1942 году в Риме, закончил юридический факультет столичного университета La Sapienza, но всегда был близок к литературным и художественным кругам, дружил с Альберто Моравиа и его женой Эльзой Моранте, с Ингеборг Бахман, в Париже – с Пьером Клоссовским, Итало Кальвино, Жаком Деррида, Жилем Делезом. Переводил испанскую и французскую словесность (из первой — мистическую лирику Сан-Хуана де ла Крус, из второй — гротескную прозу Альфреда Жарри и сюрреалистов), снимался в «Евангелии от Матфея» Пазолини (апостол Филипп), писал о литературе, изобразительном искусстве, кино, фотографии, балете. Агамбен посещал семинары Хайдеггера во Фрайбурге и Торе, проходил стажировку в лондонском Институте Аби Варбурга у Фрэнсис Йейтс (1974–1975), публиковал в Италии труды Вальтера Беньямина, сопровождая их содержательными комментариями. В 1978–86 годах входил в редакционный совет издательства «Эйнауди», на заседаниях которого встречался с Примо Леви. Начинал Агамбен с философии искусства, позже занимался философией языка и познания, а с 1990-х годов все чаще пишет о проблемах политической и моральной философии. Его книги, а их на нынешний день вышло более двадцати, переведены на основные европейские языки, литература о нем в Европе, США, Японии год от года растет. Он – лауреат авторитетной Европейской премии Шарля Вейонна за эссеистику (2006).

Аналитическое изложение для российского читателя книги Агамбена «Что остается от Аушвица», которую автор называет «не книгой по истории, а исследованием этики и свидетельства»[1], – задача не самая простая. Адекватное понимание проблематики этого труда предполагает знакомство, например, с такими значимыми для автора контекстами его мысли, как философия субъекта в предельных обстоятельствах (включая концепции биовласти и биополитики у М. Фуко), возможность морали в этих условиях (новое обоснование этики); философия мессианизма, эсхатологии и апокалиптики в ХХ веке (Ф. Розенцвейг, Г. Шолем, В. Беньямин, Я. Таубес); собственно исторический материал о Шоа и лагерях уничтожения, представленный выжившими узниками (П. Леви, В. Франкл, Ж. Амери, Р. Антельм, Г. Лангбайн, Э. Визель, Б. Беттельхайм) и систематизированный исследователями их опыта («Эсэсовское государство» О. Когона и «Концентрационный мир» Д. Руссе, затем – «Эйхман в Иерусалиме» Ханны Арендт, еще позже – «Шоа» К. Ланцмана, «Уничтожение европейского еврейства» Р. Хильберга, «Террор как порядок» В. Софского, «Модерная эпоха и Холокост» З. Баумана). Наконец, эту книгу нужно видеть в более широком и динамичном контексте философского творчества Агамбена на протяжении нескольких десятков лет, в рамках его развивающегося замысла «Homo Sacer» (реферируемый труд – третья часть этой work in progress, посвященной биополитике власти в современную и постсовременную эпоху). Все перечисленное еще далеко не пережито отечественной гуманитарной и, в частности, социальной наукой, тем более что каждая из указанных позиций требует не просто знакомства с имеющимися источниками, но и многосторонней, многолетней собственной работы осмысления. Понятно, что в дальнейшем эти обстоятельства приходится как-то иметь в виду, но возможности полностью учесть их в данный момент и в рамках данной публикации, конечно же, нет. Из четырех глав книги Агамбена – «Свидетель», «Мусульманин», «Стыд, или о субъекте», «Архив и свидетельство» – я, в соответствии с тематикой номера «Оте чественных записок», ограничусь материалами первой и последней, частично привлекая также вторую.

I

Одна из ключевых категорий, используемых в книге (а также в свидетельствах уцелевших лагерников, на которые она опирается), – «выживание». Однако последнее надо понимать не в расхожем смысле приспособления к малопригодным для жизни обстоятельствам или, по крайней мере, не только в нем, а, прежде всего, как своеобразную миссию – это не адаптация, а скорее нечто вроде апостольства и семантически связано с сообщением, посланием. Стремление выжить, о котором пишет Агамбен, обусловлено решимостью донести свидетельство: «Одна из побудительных причин выжить в концлагере – возможность стать свидетелем» (13). Особая смысловая нагрузка акта свидетельства и фигуры свидетеля в ХХ веке обусловлены радикально изменившимися «условиями человеческого существования», когда оказалось возможным обречь десятки миллионов людей на планомерное технологичное уничтожение. Дело даже не в статистическом масштабе, а именно в человеческом уделе, который был предназначен этим людям организаторами их истребления, – именно он задает ответственность свидетеля и, вместе с тем, порождает предельную трудность свидетельства. По замыслу палачей, в жертвах не должно было остаться ничего индивидуального. Больше того, от них не должно было остаться ни «материального» следа, ни осмысленного сообщения. К тому же, и это особенно важно, их мучил (опять-таки по замыслу инициаторов уничтожения, должен был мучить) страх, что свидетельство вовсе не состоится. И не только потому, что будет не донесено или уничтожено, а сам свидетель рискует погибнуть, но и потому, что, даже переданное, оно окажется не понятым и не воспринятым: «Нам никто не поверит» (на языке палачей: «Вам никто не поверит»).

Сведeние ценности человека и человеческого к нулю, как и воплощенные в реальность планы массового уничтожения людей, – неотъемлемая черта социума, заданного как принудительно мобилизованная масса. Это «упразднение» индивидуальности, принцип которой порожден и выпестован Просвещением, – событие, по Агамбену, не отменяющее идею человека как таковую, а взывающее к новому обоснованию индивидуальности. Агамбен не может согласиться не только с фактом подобного упразднения, но и с распространенными в публицистике косвенными квалификациями случившегося как «немыслимого» и «невыразимого». Для него это значило бы признать, что нацизм, тоталитаризм, лагерь победили и, более того, победили невидимо, поскольку их деятельность, механизм и смысл остались покрыты тайной: «Называть Аушвиц “невыразимым” или “непостижимым” – значит его “euphemein”, хранить перед ним “набожное молчание”, как перед Богом, и этим, даже при самых благих намерениях, соучаствовать в его прославлении» (30). Такое молчание о случившемся означало бы вторую смерть (повторное убийство) обреченных. Именно тайна и невидимость принадлежат здесь к основополагающим стратегиям власти, они – постоянные спутники угнетения.

Связь между стремлением выжить и готовностью свидетельствовать подразумевает особую и важную для всей мысли Агамбена конструкцию времени – время понимается как «остаток» и конструируется в перспективе конца, более того, всеобщего конца[2]. Такое понимание не нужно смешивать с финализмом – это не обратный счет отмеренного времени, а введение принципиально другого смыслового горизонта. Отсюда и особая функция свидетельского повествования, рассказа о случившемся. Их роль – не в установлении эмпирического факта для последующего суда и приговора согласно юридическому понятию ответственности. Агамбен вслед за Примо Леви, на высказывания которого он здесь опирается, интересуется не системой права и институтом суда, а моралью (этикой, достоинством человека) и ее (возможным) субъектом[3].

Этим Агамбен – принципиально расходясь с так называемыми «негационистами» («ревизионистами Холокоста») – нисколько не ставит под сомнение и не отрицает случившееся, а пытается ввести иную перспективу понимания: не нормативную, историческую («так было» или «этого не было») и не судебно-правовую («это установлено» или «не установлено»), а ценностную, субъективную, смысловую. Иными словами, он пытается найти «место» свидетеля в ситуации, когда прошедшие после Второй мировой войны судебные процессы «внушили мысль, будто вопрос решен. Приговоры вынесены, вина окончательно доказана. И понадобилось почти полвека, чтобы люди (за исключением считаных единиц) поняли: подобный вопрос правом не решается, его масштаб таков, что он ставит под сомнение само право… » (18).

«Неожиданное открытие, сделанное Примо Леви в Аушвице, – материя, непроницаемая для любых попыток вменить ей ответственность. Леви, – продолжает Агамбен, – сумел выделить своего рода новый элемент этики и назвал его “серой зоной”» (19). Речь идет о «привилегированных заключенных» (по гулаговской терминологии – «придурках»), на которых, считает Примо Леви, и держится лагерь, насилие именно с их стороны – первый шоковый факт, с которым сталкивается новоприбывший. Среди подобных «привилегированных» были прислужники самого низкого ранга от подметальщиков до переводчиков, были начальники (капо) разного уровня, от писарей до бригадиров и старост бараков и т. д. Все они в совокупности разделяли и, вместе с тем, соединяли два, казалось бы, противоположных мира – хозяев и рабов, мучителей и мучеников. Общим для множества привилегированных и коллаборационистов было одно – те или иные привилегии, чаще всего минимальные, но в конечном счете позволявшие выживать: будучи меньшинством среди лагерников, они составили большинство уцелевших («Выживали худшие, те, кто умел приспосабливаться, — свидетельствует Леви. — Лучшие умерли все»). В пределах «серой зоны», по словам Агамбена, «разворачивается длинная цепь, приковывающая жертву к палачам, угнетенный становится тут угнетателем, палач, в свою очередь, – жертвой. Нескончаемая серая алхимия, доводящая до точки плавления добро, зло, а с ними и все другие металлы традиционной этики. Иными словами, речь идет о зоне вне ответственности, пространстве “impotentia judicandi”[4]. И эта зона располагается теперь не за пределами добра и зла, а, можно сказать, до этих пределов. Зеркально отзываясь на жест Ницше, Примо Леви переносит этику из мест, которые ей обычно отводят, прямо сюда. И мы, неизвестно почему, вдруг чувствуем, что эта посюсторонность для нас куда важнее любой потусторонности и что этот недочеловек скажет нам куда больше пресловутого сверхчеловека. Эта унизительная зона безответственности – то, что окружает каждого и откуда нас не вывести никакой “mea culpa”, но где каждая минута пригвождает к выводу о “чудовищной, несказуемой, немыслимой банальности зла”» (19, последняя цитата – из Ханны Арендт). Таким образом, Агамбен, развивая Примо Леви, вводит представление о другой смысловой конструкции свидетельства как смыслового действия, другом его типе, а соответственно и о другом – иначе устроенном – субъекте. Субъект как нормативное основание «правильных» суждений перестает быть однозначным. Высказывания об индивидуальном могут иметь смысл только в качестве предельно, абсолютно всеобщих, но эта всеобщность задана, по Агамбену, не законосообразностью (соответствием законам разума), а готовностью свидетельствовать в ситуации, когда никто и ничто не может к свидетельству принудить. Такое свидетельство может быть только полностью произвольным, не обусловленным ничем извне, индивидуальным и, в этом смысле, случайным — самоконституирующимся актом, актом самоопределения такого «я», которое ничем иным не задано и не обосновано. Строго говоря, это и есть собственно современное («модерное») представление о личности и действии: человек, по Канту, сам себе «мера и закон». В подобном контексте ссылки нацистов на то, что они были всего лишь «частью системы», «не знали», «просто выполняли приказ» или «долг», противостоят духу модерна – это, допустимо сказать, акт контр-Просвещения.

II

Итак, реальность случившегося и сам свидетель как индивидуальность конституируются теперь в акте и актом свидетельства. «Свидетель по-гречески “martis”, “мученик”, – пишет Агамбен. – Первые отцы церкви вывели отсюда понятие “martirium”, обозначив им гибель гонимых христиан, которые засвидетельствовали смертью свою веру. Происходившее в лагерях мало напоминает мученичество. На этот счет выжившие единодушны: “Называющие жертв нацизма «мучениками» превратно толкуют нашу судьбу”. Но, по крайней мере, две точки сходства здесь все-таки есть. Первая связана с самим греческим словом: оно произведено от глагола, означающего “помнить”. Выживший призван помнить, он не в силах не вспоминать» (24). Вторая общая точка – сознание и признание бессмысленности произошедшего, его несоизмеримости с привычным смыслом. Однако оно обретает (в силах обрести) смысл в акте свидетельства, которого, как осознает решившийся свидетельствовать, может не быть как факта, а содержание его рискует оказаться извращенным и непонятым, непринятым. Задача свидетеля – не отменить случившееся (варианты: «Этого не могло быть» или «Это не должно повториться»), не изменить мир и общество, а свидетельствовать о том, что произошло, и этим, по возможности, для себя – понять его. Но выживать (доживать до…), помнить, понимать свидетелю приходится в перспективе собственного исчезновения: как напишет позднее о считаных фотографиях, снятых в лагере уничтожения и запечатлевших несколько моментов этого процесса, Жорж Диди-Юберман, «останутся только снимки, сам же фотограф знал, что обречен на смерть»[5]. Предмет свидетельства в этой новой конструкции реальности – не «невыразимое» или «непостижимое», не запредельное, но, напротив, сугубо здешнее, имманентное, т. е. именно осмысленное, доступное осмыслению и невозможное вне осмысления, без индивидуального внесения в него смысла свидетельством. В таком свидетельстве есть принципиальный изъян: оно отсылает к несуществующему. Однако именно поэтому отсутствующее выступает обоснованием смысла, так что все действие приобретает возвратный, как бы зеркальный, смыслообосновывающий характер (см. выше кантовскую мысль о человеке, который теперь сам себе «мера и закон»). Подобный тип действия – характеристика современного человека. Но, по мысли Примо Леви, которого цитирует Агамбен, «в любом свидетельстве есть еще один изъян: свидетельствуют, по определению, выжившие, а они все, в той или иной степени, обладают преимуществом… О судьбе обычного лагерника не рассказал никто, поскольку ему было просто физически невозможно выжить… Да, я описал обычного лагерника, когда говорил о “мусульманах”, но ведь сами мусульмане не сказали о себе ни слова» (31). «Нельзя не думать об этом изъяне, – продолжает Агамбен. – Он ставит под вопрос сам смысл свидетельства, а вместе с ним – личность и достоверность свидетеля… Как правило, свидетель свидетельствует во имя истины и справедливости, они придают его словам вес и полноту. В нашем же случае ценность свидетельства составляет именно то, что в нем отсутствует: оно несет в себе то “несвидетельствуемое”, которое лишает уцелевших всякой авторитетности. “Подлинные” свидетели, свидетели “полноправные” здесь – те, кто не оставил свидетельства и не смог бы это сделать. Это те, кто “опустился на самое дно”, “мусульмане”, “доходяги”, потонувшие. Уцелевшие, псевдосвидетели говорят вместо них, по их поручению – свидетельствуют об отсутствующем свидетельстве. Но в словах по поручению нет на этот раз никакого смысла: потонувшим нечего сказать, у них нет наказа или памятки для передачи. У них нет, – снова цитирует Агамбен слова Примо Леви, – ни “истории”, ни “лица”, ни, строго говоря, “мысли”. Берущийся свидетельствовать от их имени понимает: ему придется свидетельствовать о невозможности свидетельства. Это непоправимо изменяет ценность свидетельства и заставляет искать его смысл не там, где мы привыкли» (31–32). Здесь Агамбен спорит с американскими исследовательницами, близкими к психоанализу: «Шошана Фелман и Дори Лауб предложили, – пишет он, – определять Шоа как “событие без свидетелей”. В 1990 году Ш. Фелман развила эту идею в виде комментария к одноименному фильму Клода Ланцмана[6]. Шоа – не просто событие без свидетелей, оно таково вдвойне. Свидетельствовать о нем изнутри невозможно: изнутри смерти не свидетельствуют, голоса для задушенного не существует. Но свидетельствовать извне о нем тоже невозможно: внешний наблюдатель такого события по определению исключен… Невозможная точка зрения и напряженность фильма как свидетельства состоят как раз в том, чтобы не просто остаться либо внутри, либо снаружи, а в том, чтобы, как ни парадоксально, быть внутри и вовне разом» (32-33).

Это возвращает Агамбена к представлению Леви о «серой зоне», где стирается граница между внешним и внутренним, «нами» и «ними». Воплощением, символом подобной неразличимости, отсутствия каких бы то ни было определений и даже языка для их выражения выступает погибший в лагере безъязыкий и обезноженный трехлетний мальчик Хурбинек, условное имя которому дали солагерники и «за которого» свидетельствует Примо Леви в книге «Передышка». «Вероятно, — пишет Агамбен о значении подобного предстательства, — любое слово, любое письмо в этом смысле рождается как свидетельство. Но то, о чем оно свидетельствует, как раз поэтому и не может быть языком, не может быть письмом: оно может быть только несвидетельствуемым. Перед нами звук, доходящий из безмолвия, безъязычие, которое говорит само по себе: ему откликается язык, из него рождается язык. О природе этого несвидетельствуемого, о его безъязычии нам и следует себя спрашивать» (35). О таком соединении двух семантических планов — фактического и внеэмпирического, но этим обосновывающего смысл, уже шла речь. В качестве дополнительного примера можно привести диалог режиссера и одного из свидетелей, бывшего члена зондеркоманды, в фильме К. Ланцмана «Шоа». Свидетель говорит о дыме из лагерных печей, в которых сжигали трупы: «Дым шел до неба. – До неба? – без нажима переспрашивает режиссер. – Да». Соединение совершенно физического «дыма» и внефизического, но смыслонесущего «неба» составляет мельчайшее событие свидетельства, это его, можно сказать, семантическая молекула. Непредставимое обусловливает и утверждает саму возможность представления.

III

Агамбен находит символическое воплощение подобного радикального парадокса в характерной лагерной фигуре. Более того, эта фигура и есть, по Агамбену, суть лагеря как мироустройства: «У несвидетельствуемого есть имя. На лагерном жаргоне это имя der Muselmann, “мусульманин”», или, по выражению Жана Амери, которого цитирует Агамбен и который характерным образом отказывается обсуждать подобную фигуру, «ходячий труп» (37)[7]. Этика Аушвица для Примо Леви и следующего за ним Джорджо Агамбена «как раз и началась – о чем иронически говорит уже перифраза в заглавии книги Леви “Если это человек” – именно в той точке, где мусульманин, этот “воплощенный свидетель”, навсегда уничтожил возможность отличить человека от нечеловека» (42). Отсылка к нулевому уровню значимости, смысловой лакуне, пробелу в существовании (ни смерть, ни жизнь) парадоксальным образом обосновывает жизнь смертью и связывает их друг с друго[8]. Агамбен уделяет этой «цезуре» особое внимание, связывая с ней искомое им место субъекта, свидетеля и его речи, свидетельства. Здесь он (ср. подзаголовок его книги – «Архив и свидетельство») полемически отталкивается от идей Мишеля Фуко. В отличие от архива у Фуко («системы, утверждающей высказывания в качестве событий и вещей, т. е делающей их значимыми и используемыми в качестве внешнего по отношению к языку», — цитирует и толкует Агамбен «Археологию знания»), наш автор предлагает называть свидетельством «систему связей между внутренним и внешним для языка, между доступным и недоступным речи во всяком языке, то есть… между возможностью и невозможностью речи… Именно потому что свидетельство есть отношение между возможностью и действительностью речи, оно может состояться лишь в связи с невозможностью речи – при понимании ее как случайности, как возможности-не-быть. Эта случайность, этот способ, которым язык дается субъекту, не сводится к произнесению им речи как таковой, к тому, говорит он или молчит, порождает высказывание или нет. Она касается в субъекте самой его способности обладать или не обладать языком. Тем самым субъект – это возможность, что речи не будет, что она не осуществится, или, лучше сказать, что она осуществится лишь через возможность не быть, через случайность. Человек – существо говорящее, живущее и обладающее речью, поскольку может и не иметь языка, может оказаться ин-фантильным, буквально – бессловесным как младенец[9]. Случайность не просто одна из модальностей языка наряду с другими такими же – возможностью, невозможностью, необходимостью: случайность есть осуществление возможности, способ, которым возможность приходит к существованию. Она есть событие, которое случается (contingit), то есть видится с точки зрения возможности, как внезапное появление цезуры между возможностью-быть и возможностью-не-быть. Вот такое внезапное появление и принимает в языке форму субъективности. Случайность – это возможность, пережитая субъектом на опыте» (135–136).

Такие события, как Шоа, Аушвиц или ГУЛАГ, задают перечисленным категориям принципиально новый контекст: «…Аушвиц представляет собой момент исторического краха всех подобных категорий, травматический опыт, когда невозможное насильственно вторгается в реальность. Он есть существование невозможного, самое радикальное отрицание случайности – иными словами, абсолютная необходимость. Созданный Аушвицем “мусульманин” — воплощенная катастрофа субъективности, упразднение субъекта как места случайности и утверждение его в качестве существования невозможного. Геббельсовское определение политики – “искусство делать возможным то, что кажется невозможным” – обретает здесь всю полноту смысла. Оно обозначает такой биополитический эксперимент с механизмами существования, который изменяет и стирает субъекта, приводя его к последнему пределу, где, кажется, исчезает все, что связывало субъективацию и десубъективацию» (138–139).

Как напоминает Агамбен (139–140), у древних было несколько обозначений свидетеля: testis (третья сторона в споре между двумя субъектами), superstes (переживший некое событие и могущий теперь передать опыт другим) и auctor (свидетель a posteriori, который явился после и свидетельство которого всегда требует, чтобы ему предшествовало нечто – факт, существо, высказывание, – что должно быть утверждено и удостоверено во всей своей реальности и силе; он, auctor, противопоставляется факту или слову: он более авторитетен, чем его сообщение, но его слова не гарантируют истины). Свидетель Аушвица – не живой и не мертвый, а выживающий и в конце концов выживший – в полном смысле слова не есть superstes, он – auctor. Связь и борьба между двумя самоопределениями – приспособившегося и свидетельствующего – составляет самый нерв его существования, основу его роли: его «свидетельство, таким образом, это действие “автора”, оно всегда предполагает, по сути, двойственность, которая включает в себя и делает значимым несовершенство, неспособность» (140).

Отсюда два парадокса Примо Леви. Первый: «мусульманин – это воплощенный свидетель» (140). Он – не человек (нечеловек) и ни в коем случае не способен свидетельствовать, а тот, кто неспособен свидетельствовать, и есть истинный, абсолютный свидетель. Субъективность его как свидетеля в самом основополагающем смысле расколота: «свидетель как этический субъект – это субъект, который свидетельствует об утрате субъективности» (141).

Второй парадокс Леви: «Человек – это тот, кто может пережить человека...» Его жизнь выражается в двойном выживании: нечеловек – это тот, кто выживает после человека; человек – это тот, кто выживает после нечеловека. Именно потому, что «мусульманин» отделен от человека, именно потому, что человеческая жизнь по существу разрушаема и дробима, свидетель может пережить «мусульманина»… То, что может быть беспредельно разрушено, может беспредельно выживать (141).

Отсюда, по Агамбену, неточность и неуместность всех разговоров об Аушвице как невыразимом и несказанном: реальность, абсолютно отделенная от языка, отрезает мусульманина от связи между возможностью и невозможностью речи, которая и составляет свидетельство. Молчащий об Аушвице утверждает правоту нацистов, становится солидарным с их стратегией «тайны власти» (arcanum imperii) и уничтожением любых свидетельств и самих свидетельствуемых. Задача нацизма как предельного выражения биовласти состояла в том, чтобы отделить живущего от говорящего, зоэ («голую жизнь», по формуле Агамбена) от биос, образа жизни человека и совокупности людей, уничтожить в человеке социальное и культурное, стереть в нем образ другого и себя как другого, повторим еще раз – отделить внутреннее от внешнего, дабы оставить внутреннее покрытым тайной, спрятать и уничтожить его. Тайное и невидимое неотъемлемо от политики и символики биовласти, неизбежно вводящей и постоянно поддерживающей границу, рубеж, порог, который отделяет тех, кого она считает «людьми», от тех, кому назначена участь «нелюдей», и пересекать который строжайше запрещено. Отсюда, в частности, элементы обрядов и табу в лагерной жизни: узникам запрещается смотреть в лицо представителям власти, а перед казнью осужденным завязывают глаза – обреченный не только не должен видеть сам, но и должен скрыть свое лицо, стать невидимым, никем, ничем (характерно, что нацисты называли убитых не телами и не трупами, а куклами, Figuren – 61).

По словам Агамбена, «…мусульманина единодушно не замечают именно потому, что каждый узнает в его вычеркнутом лице самого себя» (47). Агамбен указывает, что и спустя несколько десятилетий после войны о «мусульманах» почти не пишут в исследованиях лагерей и Холокоста, они по-прежнему остаются «в тени»[10]. Между тем, по его словам, «мы не поймем Аушвица, не поняв, кто такой или что такое мусульманин, не сумев вместе с ним глянуть в лицо Медузе-Горгоне» (47; Агамбен напоминает, что одно из обозначений «мусульманина» у Леви – «увидевший Горгону»). Парадоксальность фигуры «мусульманина» – в том, что все окружающие отводят от него глаза, словно он и есть Горгона, как бы не видят его и не разговаривают с ним, не обращаются к нему, а он при этом составляет самый центр лагерного мира, символическое воплощение лагеря.

Отсюда стратегия сопротивления в лагере и подобных ему социальных устройствах – она состоит в том, чтобы избегать перехода на сторону внутреннего или внешнего, постоянно сохраняя способность смотреть на себя глазами другого, а значит – утверждать этого другого. Именно на этой двойственности построена роль свидетеля и конструкция свидетельства «за» и «от имени» «мусульманина». В подобной «слабости», «ущербности», «изъяне» Агамбен, как ни парадоксально, видит решающий аргумент против любого ревизионизма и негационизма в отношении Шоа, Аушвица, газовых камер и проч.: «…Если свидетель свидетельствует за мусульманина, если ему удается довести до словесного выражения невозможность слова, если, короче говоря, мусульманин становится воплощенным свидетелем, тогда отрицание Холокоста опровергнуто в самом истоке. Невозможность свидетельствовать для мусульманина – не просто лишение, она стала реальностью и существует как таковая. Если уцелевший свидетельствует не о газовых камерах или об Аушвице, если он просто свидетельствует за мусульманина, если его слово исходит из невозможности слова, тогда его свидетельство неподвластно отрицанию. Аушвиц – то, о чем невозможно свидетельствовать, – доказан здесь абсолютно и неопровержимо» (153, после этого в книге Агамбена цитируются признания десяти выживших «мусульман»).

В связи со сказанным вернусь к тому, что в фильме Ланцмана «Шоа» можно было бы назвать «иконоборчеством» режиссера. Его принцип, восходящий, как мне представляется, к философии экзистенциализма, прежде всего к Сартру, – не ссылаться на то, что уже было, как на фактичное и, в этом смысле, внешнее, «не мое», а самому брать на себя свидетельство о несвидетельствуемом и в этом акте становиться субъектом, создавать и удерживать реальность события. Именно в такой неслиянности с несвидетельствуемым и нераздельности с ним заключается составной, двусоставный смысловой характер свидетельства (см. приведенный выше с «дымом до неба»).

Смысл описанного смыслового зазора, приостановки рутинных значений, как бы выпадения из привычного времени или даже шока, «отключки» состоит в понимании не непрерывности жизни, возможности речи не быть, негарантированности смысла, в связи с чем и встает задача внесения и удержания смысла через осознание его случайности, произвольности, конечности. Аналогична функция забвения (точнее – угрозы забвения) для конструирования памяти и памятующего «я». Память, можно сказать, обоснована возможностью и угрозой забвения. Такое обоснование через возможное отсутствие допустимо было бы считать неким аналогом «второго начала термодинамики» (закона возрастания энтропии) для новой этики и антропологии, пути к которым нащупывает в своей книге Джорджо Агамбен.

IV

С подобным обоснованием через отсутствие связано внимание к проблематике речи, которое характерно едва ли не для всех работ Агамбена и обращением к которой завершается реферируемая книга[11]. Особенно важно, что проблема речи и ее субъекта соединяется здесь для автора с основополагающей метафорикой «остатка». Агамбен напоминает об известной строке, завершающей стихотворение Гельдерлина «Воспоминание»: «Чему остаться, утвердят поэты» («was bleibt, stiften die Dichter» — 150), о сказанной в 1964 году фразе Ханны Арендт «Что остается? Остается родной язык» (148)[12]. Важный смысловой оттенок здесь вносит противопоставление родного языка (речи) и «мертвых языков»: главное для Агамбена – то, что в этих последних «невозможно противопоставление нормы и аномии, инновации и консервации. О таком языке совершенно справедливо говорят, что он уже не разговорный, иными словами, что в нем невозможно занять позицию субъекта» (149).

Слово – в частности слово поэтов – это то, что остается. Речь, рассказ и есть «остаток», рождаемый как бы in absentia или ex absentia, вернее – в том промежутке, зазоре, цезуре, которая отделяет существующее от его исчезновения: это установление «я» и речи в перспективе обозначенного по смыслу, но не заданного по срокам конца, в горизонте неустранимой конечности. Именно потому, что здесь уже невозможно ни видеть, ни мыслить, человеку приходится «воображать». Слово и письмо возникают, по мысли Агамбена, не как воплощение или следование мысли, а в ее разрыве, приостановке – в горизонте возможности-не-быть. Почему речь – в том числе речь поэтов — и может свидетельствовать: «Поэты как свидетели утверждают язык в качестве остатка, того, что в реальности переживает возможность – или невозможность – речи» (150–151).

Итог размышлений Джорджо Агамбена состоит в том, что Аушвиц и Шоа – не вне истории и речи, они не исключены (не исключение) из них и не противопоставлены им. Напротив, это своеобразное завершение модерной эпохи в том смысле, что здесь до предела напряжены внутренние интенции и конфликты всей модерной мысли и ее выражения в картине и слове, всех представлений модерна о человеке, обществе, культуре, о самой возможности осмысленного существования. Дальше «начинается» время post. Что это значит? Это значит, что оно задано как бы двумя «концами»: тем, что остался позади и обозначен символом Аушвица, и тем, что задан впереди как угроза исчезновения, перенесенная в будущее в качестве горизонта нового, уже внемодерного настоящего — его внеэмпирического смыслообоснования. Кроме прочего, подобная конструкция смысла и времени, постоянно соединяемых через разрыв и цезуру, обозначает сознательный отказ от модернизационного утопизма, от мессианских представлений об истории как едином для всех и предзаданном будущем свершения времен во всей полноте. Речь совсем о других, гораздо более скромных задачах – удержания памяти и осознания потенциальной конечности человеческого рода ради возможности для него иного настоящего.

Giorgio Agamben. Quel che resta di Auschwitz. L’archivio e il testimone (Homo Sacer III). Torino: Bollati Boringhieri,1998. Написанное Агамбеном о лагерях смерти уже стало предметом монографического анализа, см.: Mesnard P., Kahan C. Giorgio Agamben a l’epreuve d’Auschwitz: temoignages, interpretations. Paris: Ed. Kime, 2001.


[1] Цитирую предисловие автора к французскому изданию книги (в итальянском тексте соответствующий пассаж отсутствует): Agamben G. Ce qui reste d’Auschwitz. Paris: Payot & Rivages, 2000. P. 11. Этику, которую подразумевает здесь автор, он сам, перефразируя Спинозу, называет «Ethica more Auschwitz demonstrate», т. е. «Этика, доказанная порядком Аушвица» (или «Аушвицким способом»). См.: Agamben G. Quel che resta di Auschwitz. L’archivio e il testimone (Homo Sacer III). Torino: Bollati Boringhieri, 2002. P. 9. В дальнейшем страницы этого (второго) издания указываются в тексте без дополнительных ссылок; все переводы принадлежат автору реферата.

[2] Подобное понимание времени задано библейскими эпиграфами к книге «Что остается от Аушвица» и более подробно развернуто Агамбеном в его следующей монографии «Оставшееся время» (Il tempo che resta 2000, см. главу из нее, переведенную С. Козловым: Новое литературное обозрение, 2000. № 46. С. 49–70 и 91–96).

[3] Агамбен напоминает, что в 1983 году Примо Леви перевел «Процесс» Кафки, где приговор выступает самоцелью и вообще не имеет отношения к вине и ответственности: он — функция бюрократической процедуры судопроизводства, и только (16–17). О юридическом образовании Агамбена уже было сказано.

[4] Невозможность судить (лат.).

[5] Didi-Huberman G. Images malgre tout. Paris: Ed. de Minuit, 2003. См. перевод фрагмента этой книги в настоящем номере «Отечественных записок».

[6] Felman S. A l’age du temoignage: Shoah de Claude Lanzmann/ / Au sujet de Shoah. Paris: Belin, 1990. Позднее и подробнее в кн.: Felman S., Laub D. Testimony: Crises of Witnessing in Literature, Psychoanalysis, and History. New York: Routledge, 1992.

[7] В терминологии советского ГУЛАГа – «доходяга», «фитиль».

[8] В цитате из интервью, приводимой Агамбеном, Ханна Арендт говорит о «фабрикации трупов» как о поточном производстве, которое она не хочет обсуждать в деталях: «…этим предполагается, — комментирует Агамбен, — что речь больше не идет в собственном смысле слова о смерти, что смерть в лагере — это больше не смерть, это нечто бесконечно более непристойное» (65–66). Агамбен говорит в этом контексте о «деградации смерти» (66).

[9] В романских языках обозначение младенчества (infanzia, enfance, infancia) и его производные этимологически связываются с латинским in-fare — не говорить, быть бессловесным.

[10] В 1987 году, уже после смерти Примо Леви, вышло монографическое исследование З. Рына и С. Клодзюнского «На границе между жизнью и смертью», посвященное фигуре «мусульманина» и включающее большой массив свидетельств. Подборкой этих последних, своеобразным «заключительным словом» потонувших Агамбен заканчивает свою книгу (155–160).

[11] Можно было бы сказать, что проблематика Шоа и Аушвица разворачивается в реферируемом издании по двум осям – зрения и речи (или реальности и свидетельства, возможности/ невозможности того и другого). Напомню, что на двух этих смысловых осях строилась уже первая из ставших известными книг Агамбена – «Станцы. Слово и фантом в европейской культуре» (1977).

[12] Ср. также в «Бременской речи» Пауля Целана (1958): «Достижимым, близким и уцелевшим среди множества

Дубин Борис
читайте также
Медленное чтение
История эмоций
Май 15, 2024
Медленное чтение
Генрих VIII. Жизнь королевского двора
Май 12, 2024
ЗАГРУЗИТЬ ЕЩЕ

Бутовский полигон

Смотреть все
Начальник жандармов
Май 6, 2024

Человек дня

Смотреть все
Человек дня: Александр Белявский
Май 6, 2024
Публичные лекции

Лев Рубинштейн в «Клубе»

Pro Science

Мальчики поют для девочек

Колонки

«Год рождения»: обыкновенное чудо

Публичные лекции

Игорь Шумов в «Клубе»: миграция и литература

Pro Science

Инфракрасные полярные сияния на Уране

Страна

«Россия – административно-территориальный монстр» — лекция географа Бориса Родомана

Страна

Сколько субъектов нужно Федерации? Статья Бориса Родомана

Pro Science

Эксперименты империи. Адат, шариат и производство знаний в Казахской степи

О проекте Авторы Биографии
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовой информации.

© Полит.ру, 1998–2024.

Политика конфиденциальности
Политика в отношении обработки персональных данных ООО «ПОЛИТ.РУ»

В соответствии с подпунктом 2 статьи 3 Федерального закона от 27 июля 2006 г. № 152-ФЗ «О персональных данных» ООО «ПОЛИТ.РУ» является оператором, т.е. юридическим лицом, самостоятельно организующим и (или) осуществляющим обработку персональных данных, а также определяющим цели обработки персональных данных, состав персональных данных, подлежащих обработке, действия (операции), совершаемые с персональными данными.

ООО «ПОЛИТ.РУ» осуществляет обработку персональных данных и использование cookie-файлов посетителей сайта https://polit.ru/

Мы обеспечиваем конфиденциальность персональных данных и применяем все необходимые организационные и технические меры по их защите.

Мы осуществляем обработку персональных данных с использованием средств автоматизации и без их использования, выполняя требования к автоматизированной и неавтоматизированной обработке персональных данных, предусмотренные Федеральным законом от 27 июля 2006 г. № 152-ФЗ «О персональных данных» и принятыми в соответствии с ним нормативными правовыми актами.

ООО «ПОЛИТ.РУ» не раскрывает третьим лицам и не распространяет персональные данные без согласия субъекта персональных данных (если иное не предусмотрено федеральным законом РФ).