Как показали данные опросов, сегодня 71% россиян в трудных жизненных ситуациях склонны рассчитывать только на себя. Еще 54% уверены в поддержке родных и близких. В случае же необходимости контактирования с тем или иным социальным институтом (больницей, милицией, ДЭЗом) россияне предпочитают решать свои проблемы неформальными путями — взяткой или по знакомству. "Полит.ру" публикует статью Бориса Дубина "Институты, сети, ритуалы", в которой речь пойдет о современном институциональном устройстве общества и причинах абсолютной неэффективности его функционирования. По мнению автора, решающим фактором в нынешнем устройстве социально-политической жизни в России выступает адаптация, которая задает совсем другие типы отношений и не способствует эволюции в лучшую сторону существующих социальных институтов. Статья опубликована в новом номере журнала "Pro et Contra" (2008. № 2-3), издаваемого Московским Центром Карнеги.
Адаптация к существующему — основная установка российского населения уже с первой половины 1990-х годов. Для понимания социальных укладов советского типа (тоталитарных, авторитарных) и возможных траекторий выхода из них (ситуации пост-) именно адаптация является одной из ключевых категорий. В этом смысле сегодняшняя Россия — адаптирующийся социум. Под адаптацией я имею в виду пассивное или преимущественно реактивное (по образцу стимул — реакция) поведение большинства социальных групп. В данном конкретном случае речь идет прежде всего о поведении, зависимом от централизованной власти и от социально-политического порядка, который установлен ею и принят населением, но не об отстаивании людьми собственных индивидуальных и групповых интересов, не об активном действии с целью изменить сложившийся баланс социальных сил и/или распределение базовых ресурсов. Отсюда роль привычки и антропологическая конструкция привычного, ко всему привыкающего человека в социальных образованиях названного типа[1].
Подобная конструкция («привычка») описывает основополагающий тип ориентаций и характеризует стереотипную оценку индивидом не только собственных действий, но и поведения значимых других. Важно не достижение лучшего, примеривание к более высокому и отдаленному в пространстве и времени, а страх потерять то, что есть, и редукция к более низкому, скромному, простому: «Лишь бы не было хуже». Это не только принуждает смиряться с тем, что имеешь, постоянно сдерживать собственную деятельность, но и тормозит, парализует активность близких (детей и родных то и дело одергивают: «Не высовывайся», «Тебе что, больше всех надо?»).
Кроме того, данная установка выражается в форме осуждения активности других, «дальних» — они, по определению, чужие и чуждые. Их амбиции и успехи оцениваются по уравнительной мерке — по молчаливо принимаемому всеми уровню «нормальных» запросов и достижений. Отсюда подозрительность, зависть, недоброжелательность по отношению к иным, не таким, как «мы» (заниженная и принижающая коллективная норма, которая, отмечу, не имеет никакого отношения к чьей бы то ни было индивидуальной психологии). Подчеркну, что речь идет не о характеристиках полученного в жизни отрицательного опыта, а о предшествующих какому бы то ни было опыту негативных установках, «горизонте ожиданий», рамке восприятия окружающего социального мира, которые индивид в данных условиях усваивает, по всей видимости, на первичных стадиях социализации в семье как защитный код поведения во внешнем мире, среди «чужих».
Наконец, адаптивное поведение означает готовность даже сокращать — до определенной степени — собственные нужды, снижать требования к себе и другим, чтобы не потерять разом всё. Можно назвать совокупность таких черт социального характера синдромом узилища[2]. В любом случае складывающиеся при этом основные типы практического поведения людей в повседневной жизни, как правило, не содержат элементов позитивной солидарности с другими, за исключением ближайшего и закрытого от посторонних круга «своих», «таких же, как мы», прежде всего — родственников. Приведу характерное распределение ответов, которые были получены в общенациональных опросах Левада-Центра (см. таблицу 1).
Таблица 1. НА ЧЬЮ ПОМОЩЬ ВЫ ПРЕЖДЕ ВСЕГО РАССЧИТЫВАЕТЕ В ТРУДНЫХ ЖИЗНЕННЫХ СИТУАЦИЯХ? (В % КО ВСЕМ ОПРОШЕННЫМ, МОЖНО БЫЛО ВЫБРАТЬ НЕСКОЛЬКО ОТВЕТОВ)
1995 г., N=2000 | 1996 г., N=1600 | 1997 г., N=2400 | 2004 г., N=1600 | 2007 г., N=1600 | |
Только на себя | 68 | 40 | 33 | 66 | 71 |
На родных, друзей | 56 | 47 | 59 | 60 | 54 |
На помощь предприятия, организации, где работаю (работал) | 5 | 5 | 5 | 4 | 2 |
На помощь государства (собес) | 5 | 7 | 3 | 4 | 3 |
На помощь общественных организаций | <1 | <1 | <1 | <1 | 1 |
На благотворительную помощь | <1 | <1 | <1 | <1 | 1 |
На помощь церкви | 2 | <1 | <1 | 2 | 2 |
Затрудняюсь ответить | 2 | 2 | 2 | 1 | 2 |
При дефиците базовых ресурсов, которые в социумах описываемого типа контролируются централизованной властью, установка исключительно на адаптацию (причем адаптацию, как было сказано, часто понижающую) ведет к фрагментации общественной жизни. Сокращение и обрыв социальных связей, изоляция, атомизация — еще одна принципиальная черта обществ советского типа. Уже из приведенной таблицы видно, что социальный мир, на который человек может рассчитывать, практически кончается за ближайшей границей родных и близких. Посмотрим теперь на данные (см. таблицу 2) об информированности, положительной оценке и реальном участии взрослого населения страны в различных общественных объединениях из опроса Левада-Центра в 2006 году (N=1 600 человек).
Таблица 2. ОТНОШЕНИЕ РОССИЯН К ОБЩЕСТВЕННЫМ ОРГАНИЗАЦИЯМ (В % КО ВСЕМ ОПРОШЕННЫМ, МОЖНО БЫЛО ВЫБРАТЬ НЕСКОЛЬКО ОТВЕТОВ)
Объединения, союзы, общины | Знают | Считают полезными | Принимают участие |
ЖСК, товарищества жильцов | 28 | 25 | 1 |
Садовые и дачные товарищества | 33 | 28 | 6 |
Религиозные общины | 17 | 11 | 1 |
Творческие союзы, профессиональные ассоциации | 7 | 6 | 0,2 |
Профсоюзы | 35 | 21 | 6 |
Общества защиты прав потребителей | 29 | 25 | 0,5 |
Общества инвалидов | 34 | 30 | 0,5 |
Женские организации | 10 | 9 | 0,2 |
Ветеранские объединения | 35 | 31 | 0,5 |
Благотворительные организации | 17 | 16 | 0,3 |
Благотворительные фонды, распределяющие денежные пособия | 8 | 6 | 0,1 |
Экологические организации | 16 | 13 | 0,2 |
Правозащитные организации | 15 | 13 | 0 |
По более позднему опросу 2007 года (N=1 600 человек), в каких-либо спортивных клубах, творческих союзах, благотворительных организациях или добровольных общественных объединениях по месту жительства состоят менее 5 проц. взрослых россиян, и лишь две трети (64 проц.) данной подгруппы, более чем скромной по объему, посещают встречи, собрания каких-либо из этих клубов, организаций, объединений хотя бы раз в месяц. Получается (и это подтверждают результаты еще одного опроса Левада-Центра в том же 2007 году, N=2 400 человек), что в деятельности женских, молодежных, религиозных и каких бы то ни было иных добровольных объединений и групп участвуют, по их признанию, от 1 до 3 проц. взрослых россиян. Невозможно говорить об этой совокупности более подробно и сколько-нибудь обоснованно: по величине она находится в пределах допустимой для подобных вопросов статистической погрешности.
Важно не смешивать (как это нередко делают в текущей публицистике) подобную фрагментацию, защитную и опять-таки реактивную по своим функциям, с формированием и укреплением пространств частной жизни. Последнее требовало бы отстаивания и поддержания гарантированных прав на автономию приватного существования, не говоря уже о частной собственности, неприкосновенность которой, как убеждены россияне, им почти не гарантирована.
Кроме того, персонализированные связи родства, близости, дружбы, даже профессиональной солидарности, которые конечно же существовали в позднесоветском обществе и сохраняются в социуме постсоветском, по сей день отягощены фундаментальным обстоятельством, которое также чрезвычайно важно для понимания характера нынешнего социально-политического порядка и о котором все в данном социуме знают и помнят. Оно состоит в том, что любая сложившаяся социальная форма может быть использована властью как возможность заложничества — для вменения каждому вины за всех, а всем за каждого. Санкции, следующие за таким неправовым и внесудебным вменением ответственности, могут быть более мягкими или более жесткими, но о них не забывают. Стойкое ощущение собственной уязвимости, незащищенности законом, механизмами его исполнения и охраны (судом, прокуратурой, правоохранительными органами) год за годом сопровождает от двух третей до трех четвертей россиян. Адаптация и привычка, фрагментация и заложничество — таков в общих чертах будничный социальный порядок позднесоветского и постсоветского периода.
Фрагментация социальных связей, изоляция узких кругов «своих» сопровождается и поддерживается в России массовым недоверием к социальным институтам, в особенности — новым, уже постсоветским, связанным с «демократией» (парламент, политические партии). Допустимо сказать, что в описываемых условиях недоверие ведет к неучастию, неучастие ослабляет и без того слабое доверие. Показательно, что в зоне относительного доверия россиян год за годом находятся разве что армия и православная церковь — наименее модерные и наиболее консервативные из существующих в социуме институтов, упрямо сопротивляющиеся модернизации. Но пиком едва ли не всеобщего доверия россиян выступает конечно же фигура первого лица. Уже не раз приходилось писать, что демонстрируемое доверие в данном случае не связано с деятельностью президента и эффективностью этой деятельности: практически по всем направлениям, кроме внешней политики, россияне оценивают результативность президентской работы достаточно низко. По-прежнему в качестве важнейших проблем, которые президенту и его команде не удается решить, люди называют социальную незащищенность населения, коррупцию чиновничества, межнациональную напряженность, милицейский произвол, дорожающую медицину, ухудшающуюся экологию и проч. «Сила» доверия фигуре, воплощающей в себе сверхвласть, может в данных условиях служить операциональной мерой слабости и недифференцированности, социокультурной «бедности» социума.
Это означает, что понятие доверия в российском случае наполнено совсем иным содержанием, чем в развитых обществах, называемых современными[3]. Там в доверии, точнее — «системном доверии» (по терминологии Никласа Лумана) можно видеть механизм согласования друг с другом нормативных ожиданий индивида в отношении различных дифференцированных институтов, в которые он включен, на которые так или иначе рассчитывает и в эффективности, правильности работы которых по отдельности либо имел возможность убедиться сам, либо принял их авторитетную оценку значимыми для него другими. Доверие в таких случаях подкрепляется деятельностью институтов, но в принципиальном, логическом смысле предшествует включенности в них, формальным взаимоотношениям в их рамках, планированию и расчету: индивид доверяет системе, в которую встраивается по мере социализации, он вкладывает собственные усилия в поддержание этой системы и потому, далее, с достаточной для него частотой убеждается в обоснованности своего исходного доверия. Со стороны институтов коррелятивным «доверию» выступает «ответственность» — еще одна модерная категория, фиксирующая новый тип (новые основания) социальных связей в современных обществах. Социум без системы институционализированного доверия и ответственности приходится, в данной логике рассуждений, характеризовать как не-, вне- или домодерный.
Доверие — выражение свободы индивида, его самостоятельности в выборе и поддержании социальных связей. Отсюда крайне высокий, невероятный для российского сознания уровень нынешнего доверия граждан, скажем, США или ФРГ, Великобритании или Франции к полиции и суду, политическим партиям и профсоюзам, органам печати и добровольным объединениям, общественным организациям: доверие им выказывают от половины до трех четвертей населения, а в некоторых случаях и того больше[4].
Принципиально иная ситуация — в сегодняшней России. Обратим внимание на то, что доверие первому лицу, армии и РПЦ, о котором уже говорилось, относится к таким системам отношений, где от индивида практически ничего не зависит. Именно такую интегральную оценку своего места в сложившемся социально-политическом порядке поддерживают сегодня три четверти россиян и даже более: 72 проц. признаются, что не могут влиять на принятие государственных решений, 80 проц. — что не в силах влиять на политическую и экономическую жизнь страны[5]. Таким образом, в российском обиходе «доверие» чаще всего означает, с одной стороны, привычное, домодерное, можно сказать архаичное представление о «правильном» социальном порядке как иерархическом и безусловном, необсуждаемом и неизменном — символами такого воображаемого порядка и выступают здесь армия и РПЦ. С другой — доверие отсылает к персонифицированному и, опять-таки, не имеющему альтернатив воплощению сверхвласти без ответственности (президент). На подобную экстраординарную фигуру никому не подначального первого лица (он здесь выглядит как единственный и абсолютный суверен) перекладываются коллективные ожидания, которые сами индивиды не в силах реализовать. Это компенсаторная инстанция разгрузки, освобождения от собственного участия, от его неизбежного риска, трудностей, просчетов, потерь, необходимости отвечать за сделанное и несделанное и проч. Допустимо сказать иначе: образы и фигуры коллективного доверия в нынешней России прежде всего олицетворяют привычную для россиян тактику ускользания от взаимности, обязательств и подотчетности, тактику неполного присутствия или даже полного алиби по отношению к происходящему и, далее, к произошедшему, прошлому (по казенной формуле «Не был, не участвовал, не привлекался»)[6].
Поэтому суждение типа «Россияне не доверяют институтам, которые работают плохо, и как раз потому, что они плохо работают» будет, конечно, верным, но лишь отчасти. Как мы видели, малая эффективность профессиональной работы президента нисколько не лишает его высокого доверия жителей России. Значит, не в эффективности или неэффективности тут дело. Я бы перевернул приведенное выше суждение: большинство институтов в России плохо работают именно потому, что россияне им исходно не доверяют, то есть решительно ничего не делают для того, чтобы институты стали иными, а в случае связанных с тем или иным институтом (больницей, милицией, ДЭЗом) собственных «проблем» предпочитают решать их обходными средствами и неформальными путями — взяткой, по знакомству и т. п. Этим они, опять-таки, поддерживают институты в их нынешнем скверном состоянии, вместе с тем убеждаясь в «правильности» своего недоверия, причем даже в случае «успеха» — ведь он был (и они это прекрасно понимают) достигнут незаконными средствами. Сильно — и вполне сознательно — заостряя, я бы тем не менее рискнул счесть недоверие к институтам в подобных случаях (самоустранение от ответственности вместе с прагматическим использованием окольных путей) выражением собственной нечистой совести.
Таким образом, еще одной основополагающей характеристикой описываемого социально-политического порядка и политической культуры населения выступает самое широкое, охватывающее и массы, и продвинутые группы отчуждение от государства и от политики вместе с ощущением глубочайшей зависимости от властей и постоянным недовольством ими как «коррумпированными», «чужими, далекими от народа», «бюрократичными». Юрий Левада говорил в этом плане о «рассеянном и беспомощном недовольстве»[7]. Он же подчеркивал чрезвычайную ограниченность прямых социально-политических результатов массовых выступлений протеста в России последних лет (при их «несомненном политическом эффекте» — замешательстве и панике властей, хотя и временной)[8]. Слабую организованность протестных выступлений россиян, фрагментарность и краткосрочность их спонтанных проявлений вынуждены признавать сегодня и теоретики «левого» движения в современной России[9]. Татьяна Ворожейкина, пристально исследующая феномены самоорганизации, в том числе — протестные инициативы в России как возможные ростки демократического общества, также говорит об этих формах движения к демократии (см. ее статью в настоящем номере на с. 6 —23) скорее в «желательном», чем в «реальном» залоге.
Одна из важнейших черт режима двухтысячных, путинского периода, — примирение постсоветских людей с советским прошлым как «своим» и с самими собой как «особыми» — такими, какие есть, не желающими меняться и не такими, как «все другие». С помощью наиболее массовых медиа, к этому времени подчиненных государству, была симулирована виртуальная, телевизионная реставрация брежневских и отчасти сталинских декораций социально-политической жизни. «Узнавание» и принятие их большинством как привычных, знакомых, понятных во многом и породило у населения чувство стабилизации, ставшей лозунгом эпохи. Процесс и масштабы этого нового привыкания к привычному можно проследить эмпирически. Вот, например, как менялись ответы на вопрос о предпочтительной для российского населения модели власти (см. таблицу 3).
Табица 3. ПРЕДПОЧТИТЕЛЬНАЯ МОДЕЛЬ ВЛАСТИ С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ РОССИЙСКОГО НАСЕЛЕНИЯ С КАКИМ ИЗ СЛЕДУЮЩИХ СУЖДЕНИЙ ВЫ БЫ СКОРЕЕ СОГЛАСИЛИСЬ? (В % КО ВСЕМ ОПРОШЕННЫМ)
1989 г., N=1500 | 1994 г., N=3000 | 1996 г., N=2400 | 2006 г., N=1600 | 2007 г., N=1600 | |
Нашему народу всегда нужна «сильная рука» | 25 | 35 | 37 | 42 | 45 |
Бывает, что нужно сосредоточить власть в одних руках | 16 | 23 | 32 | 31 | 29 |
Нельзя допускать, чтобы власть была в руках одного человека | 44 | 23 | 18 | 20 | 18 |
Затрудняюсь ответить | 15 | 19 | 13 | 7 | 8 |
Стратегией властей и приближенных к ним групп «новых распорядителей»[10], героев второй половины 1990-х — начала 2000-х годов, консультантов, экспертов, политтехнологов, менеджеров огосударствленных массмедиа стали эклектизм и повторение («пародия» в терминологии Юрия Тынянова). В результате их действий сегодня в массовом масштабе имитируется привычный для большинства наследников советского тип ритуально-символической интеграции «всех» — через мифологию целого («державы») и фигуру вождя, «лидера нации» или ее «отца»[11].
Тем самым — когда действие конституционных норм создает необходимость передать власть другим и другому — на повестке дня снова оказывается центральный вопрос о ресурсах воспроизводства системы и о механизмах ее возможной трансформации. Этот «вызов» относится и к социологии, к способностям социологов понимать механизмы и последствия происходящего. Если иметь в виду социологическую теорию, то речь должна идти, в частности, о понимании принципиально разных типов расслоения социума и разных способов его интеграции. Как показывает сравнительно-исторический материал, дифференциация социальных функций, распределение их между различными агентами, ролями, группами, институтами в обществах, которые принято называть современными и развитыми, сопровождается в них выработкой межличностных и надличных, общих — общедоступных, общезначимых, общепринятых — ценностей и норм, включая правовые и моральные. Фрагментация же социальных форм, их дробление на одинаковые простейшие части по модели «свои — чужие» без усложнения и разделения функций (функциональной, институциональной дифференциации)[12] приводит в действие совсем иные механизмы социальной интеграции распадающегося социума. Она вызывает к жизни — причем с характерным повторением — виртуальные, симулятивные и, в этом смысле, мифологизированные образы целого и персонализированные фигуры, репрезентирующие подобную целостность. Целостность, всегда при этом «утраченную» как некое изначальное совершенство и «недостижимую» как фантомное, но неотвязное прошлое.
В целом российский социум поражен сегодня быстро развивающейся деинституционализацией. Несколько оставшихся «вывесок» в виде парламента, выборов, НГО и т. п. не меняют ситуацию. Это не более чем маскарад, привычный еще с советских, если не с давних российских времен. Ключевой (но крайне вяло продуманной и слабо реализованной) проблемой постсоветской России по-прежнему остается проблема институциональной организации — строительства и автономии институтов, реальных субъектов социального действия.
Вспомним, что в многообразных процессах европейской модернизации, при формировании современных обществ наделялись особым статусом «локомотивов» социального развития прежде всего формы конкурентной инициативы автономных социальных субъектов и их позитивной кооперации (самостоятельности, соревновательности и солидарности, как ни парадоксально это соединение для российского ума). По этой линии и шел процесс институционализации различных ценностей и типов действия, функциональной дифференциации новых, модерных институтов. Так сложились институты рынка в экономике; механизм партий и парламентская дискуссия в политике; состязательность в суде; массовое доверие базовым институтам общества; многообразные культурные группы и средства межгрупповой коммуникации (независимые журналы); конкурирующие формы образования; сомнение и полемика в науке. Привычная же для российского сознания вообще и для политической культуры в частности логика пассивного ускользания от определенности самостоятельного действия и ответственности за него, мысленная фигура невключенности вместе с риторикой исключительности принципиально не дают ответа на позитивные вопросы о реальном выборе и поступке, о возможностях изменения и собственном участии людей в каких бы то ни было переменах.
В подобных условиях ведущей характеристикой институционального устройства нынешнего российского социума выступает двуплановость, двузначность, двусмысленность наличных институциональных форм. По всей видимости, это вообще основополагающая характеристика адаптирующихся сообществ, в которых устранены, подавлены или сдерживаются самостоятельные источники и силы развития. В нынешних институциональных структурах социума и формах коллективного действия россиян относительно «новые» для советского социума и опыта, заимствованные элементы соединяются со «старыми». Например, либерально-демократические с авторитарно-советскими и традиционно-партикуляристскими (выборные представительские учреждения, политические партии). «Старые» регулируют реальное поведение в рамках самого института, «новые» связывают с внешним миром, с деятельностью других институций и инстанций, включая воображаемый Запад, его институциональные системы и универсальные нормы.
Наблюдатели и аналитики деинституционализации российского социума нередко говорят о вытеснении или даже замене институтов социальными сетями (в ряде случаев — о замене «плохих» институтов «хорошими» сетями). С легкой руки Мануэля Кастельса[13], сетевой подход к описанию обществ и общественной жизни в последнее десятилетие получил широкое распространение, приняв даже, особенно в российских общественных науках, в околонаучной публицистике, черты своеобразной моды. Тут необходимы серьезные уточнения.
Как представляется, жители России с достаточной регулярностью чаще всего включены сегодня в сети двух типов — с одной стороны, сети родственной или дружеской поддержки и взаимопомощи (практически все), с другой — виртуальные сети Интернета (до четверти населения, по преимуществу молодежь). Уже приходилось писать, что сеть как форма взаимоотношений, как тип социальной связи не заменяет «старых» институтов и не перерастает в «новые»[14]. Обычно она срастается с теми или иными институтами, какие есть, используя имеющийся у них ресурс, к которому у рядового человека либо вовсе нет доступа, либо этот доступ существенно затруднен. Таковы отношения «знакомства» с «нужными людьми», блат и т. п.[15] Отмечу несколько черт подобных отношений, которые, с моей точки зрения, делают невозможным их перерастание в институциональные (институционализацию).
Прежде всего, это отношения персонализированные, они неотделимы от участвующих в них персон и не терпят «третьих лиц». Для социолога это значит, что они не универсалистские, почему и не могут быть отрегулированы правовым образом (для института обязательна правовая санкция), а стало быть, они невоспроизводимы универсальным, «идеальным» образом. Персонификация отношений, в частности отношений власти, — черта, которую принято связывать с домодерными социальными укладами; в этом плане она, можно сказать, противостоит модернизации, препятствует становлению модерных институтов.
Далее, отношения типа «нужных знакомств» складываются по поводу установленной нормы, более того — минимальной нормы некоего необходимого индивиду блага, которое ему «положено», но тем не менее для него недоступно (например, обычное медицинское обслуживание или погребальный ритуал). Поэтому они не содержат той ценности обязательного превышения результата, которая порождает стремление к достижению «далекой» цели (по меркам социокультурного пространства-времени) и дает начало состязательности. Благо по блату дефицитно, но не вызывает открытого соревнования, а значит — тут нет ни авторитетной фигуры судьи (и критериев судейства), ни публики (публичности действий). Соответственно, в сетях отсутствует или крайне слаба возможность лидерства и вообще сколько-нибудь сложная организация: простая иерархия «проситель — донатор» задана, но она не может стать ничем другим и не терпит рядом с собою никакой другой.
Компьютерные сети, будь то построенные как акт общения (допустим, http://www.odnoklassniki.ru), будь то включающие дарение некоего блага (скажем, сервисные сайты типа http://imhonet.ru), имеют для России характер новинки, к тому же — импортной, но в социологическом плане они не выходят за привычные, описанные выше отношения «своих», здесь то же двойственное, кентаврическое соединение «старого» и «нового», о котором шла речь выше. Они действуют по принципу «Присоединяйся». Присоединение означает поддержание нормы, в том числе нормы оценки, в данном кругу, что дает возможность градуировать оценку, но не создает и не вносит новой ценности, смысловой открытости неизвестному. Поэтому и здесь сложная структура взаимодействия (даже по принципу двухступенчатой коммуникации) фактически отсутствует. Введение фигуры или фикции «эксперта» — не более чем wishful thinking организаторов и/или участников: «эксперт» здесь лишен основополагающих функций смысловой интерпретации, он — оценщик, рекламист, его дело — умело предугадать оценку и незаметно, опережая других участников, присоединиться к ней, но не вводить новые основания оценок («новые смысловые разрезы», в терминах Тынянова). Такую сеть можно описать по модели «Будь как мы» или, по рекламному слогану, «Вливайся!». Это модель мобилизации, только «мягкой» (как реклама — опять-таки постсоветская новинка — действует, понятно, мягче, нежели привычный советский приказ).
Если данная сеть не устраивает индивида, он вправе сформировать свою, но построена она будет на том же принципе — тиражирования простого. В виртуальных сетях, опять-таки, нет публики, участники здесь — все участвующие, ролевая дифференциация и в данном случае отсутствует либо предельно упрощена по той же модели «проситель — донатор». Между тем в подобных сетях допускается цензура (самоцензура): известны случаи удаления сообщений, недостаточно лояльных по отношению, например, к представителям политической верхушки. Если объединение здесь происходит по принципу подражания, то в отношении темы или проблемы, вокруг которой участники объединяются, можно говорить о технологии забалтывания: рано или поздно бесконечное комментирование без выработки даже условного консенсуса и принятия реальных решений подрывает или вовсе разрушает значимость темы и ответственных высказываний (позиций) по ее поводу.
Цензура действует по привычному принципу советской «глушилки», тогда как забалтывание, семантическая «смазь», придание вида гласности без реальной публичности (скажем, на сайтах типа www.zaputina.ru) — технология в отечественных условиях относительно новая. Если говорить о политической сфере в России последних десятилетий, то близкую и по форме, и по функции тактику в эту область ввел, видимо, Владимир Жириновский, прибавив к ней демонстративную агрессию и беззастенчивый блеф, но это уже предмет для другого разговора. Характерно, что выход Жириновского на сцену «большой политики» в качестве триумфатора — 1993—1994 годы — совпал с началом постепенного перерождения независимых массовых коммуникаций, прежде всего телевизионных, во все более подконтрольные государству, действующей власти. Увеличение развлекательности на «голубом» экране — феномен из того же ряда, что и ритуализация, церемониализация сегодняшней российской политики.
В обстановке, видимо отчасти похожей на описываемую, Вальтер Беньямин говорил в свое время об «эстетизации политики»[16]. Виртуальная коммуникация, где создатель неотделим и неотличим от пользователя (это и есть ситуация пародирования либо эпигонства), еще увеличивает возможности подобной ритуализации, «неполного присутствия» или даже алиби участников при неограниченных возможностях их виртуального же вмешательства — например, цензурного или демонстративно-агрессивного (оскорбительные выражения, мат). Эстетизации политики Беньямин, как помним, противопоставлял «политизацию эстетики». Примеров подобной контрстратегии творческой элиты в России сегодня, кажется, не видно. Это не значит, что ее нельзя ожидать.
Вместе с тем ситуация с элитой, вернее — элитами в нынешней России достаточно сложна. «Назначенные» элиты, позиционные заместители элитных форм и функций действуют по той же модели адаптации, что основная масса населения[17]. Более же дистанцированные от власти интеллектуальные группировки были за последние годы последовательно маргинализированы. В этом плане «независимые интеллектуалы» делят с пассивно-недовольным населением сознание стигматизированной общности, общности потерявших и терпящих, общности как стигмы[18]. В целом величину различных групп, не принимающих сложившийся социально-политический порядок, можно экспертно оценить в 20—25 проц. взрослого населения — таков объем сознательно не пошедших на последние выборы. Но именно такая отказная тактика убеждает в том, что реальных альтернатив в сформировавшейся на нынешний день ситуации для данного контингента нет.
Решающим фактором сегодняшней социально-политической жизни в России выступает, как я хотел показать, адаптация. Она определяет на нынешний день формы наличных социальных связей и общностей, задает границы их эволюции в иные — самостоятельные, состязательные и свободно-солидарные — типы отношений. В целом в сегодняшней России можно говорить, на мой взгляд, о следующих основных формах (типах) социальных сообществ, структур присоединения и принадлежности, рамок коллективной идентификации — речь идет о типах связей и ролей, а не о реальных людях, которые могут отождествлять себя и с несколькими из названных ниже сообществ:
Наряду с перечисленными группами, слоями и фракциями за последние десять лет в России сложилась количественно небольшая, но социально значимая группа людей, выигравших от перестройки и последовавших за нею перемен (при всей неоднозначности и даже конфликтности последних). Одним из них это удалось благодаря сохранившимся связям с остаточными распределительными механизмами прежней, еще советской системы — государственными организациями, полугосударственными предприятиями, сросшимися с государством бизнесфирмами. Другие сумели стать близкими уже новой власти, войти в связанные с нею, поддерживающие ее бизнес-объединения, медиаструктуры. Независимо от происхождения и реальных источников своего благополучия данный контингент «успешных» россиян отличается достаточно высокой лояльностью к действующему режиму при тесной зависимости от него. Он прагматичен, если не сказать циничен, в установках и поведении, он в большой степени коррумпирован, поскольку государство стремится все жестче контролировать социум, процессы коммуникации ресурсов и ценностей, благ и услуг. При этом данные подгруппы удовлетворены своим положением и относительно оптимистически смотрят в будущее, полагая, что либо нынешняя композиция правящих клик и источники их собственных доходов в ближайшее время не изменятся, либо они сумеют найти себе место при любой власти. Чего входящие в эту статусную группу стремятся избежать во всяком случае, это выпадения из «обоймы». И потому они будут всеми силами держаться за власть, как показывают последние месяцы — любую.
[1] Этому были посвящены статьи автора в конце 1990-х годов, когда базовая модель «человека привычного» стала снова отчетливо проступать в коллективных ориентациях и массовых оценках россиян. См.: Дубин Б. Жизнь по привычке // Мониторинг общественного мнения. 1999. № 6. С. 18—27; Он же. О привычном и чрезвычайном // Неприкосновенный запас. 2000. № 5 (13). С. 4—10.
[2] Отсылаю здесь к понятию, активно разрабатывавшемуся Ирвином Гофманом. См.: Goffman E. Asylums. N. Y.: Doubleday, 1961.
[3] См.: Luhmann N. Trust and Power. N. Y.: Wiley, 1980; Eisenstadt S.N. Power, Trust, and Meaning. Chicago: Univ. of Chicago Press, 1995; Селигмен А. Проблема доверия. М.: Идея-Пресс, 2002.
[4] Эти данные уже приводились. См.: Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром: «Управляемая демократия» и апатия масс // Пути российского посткоммунизма. Очерки / Под. ред. М. Липман, А. Рябова. М.: Изд-во Р. Элинина, 2007.
[5] Общественное мнение — 2007: Ежегодник. М.: Левада-центр, 2007. С. 21.
[6] Проблему, формы и функции доверия в российских условиях исследовал в работах середины 1990-х — начала 2000-х годов Юрий Левада. См. наиболее позднюю из них: Левада Ю. Механизмы и функции общественного доверия [2001] // Левада Ю. Ищем человека. М.: Новое издательство, 2006. С. 177—186.
[7] См.: Левада Ю. Человек недовольный? // Вестник общественного мнения. 2006. № 5 (85). С. 12—17. Не рассматриваю сейчас, в какой мере за этим отчуждением стоит собственное негативное дистанцирование индивидов и групп (по привычке или в результате выбора), а в каком — насильственное вытеснение властями любых альтернативных сил, жесткое ограничение форм массового политического и гражданского выражения. Как можно понять, действуют — в разном соотношении для разных групп населения — оба фактора.
[8] Левада Ю. Восстание слабых [2005] // Левада Ю. Ищем человека: Социологические очерки 2000—2005. С. 139.
[9] См. тематический выпуск «Между выборами и забастовками» журнала «Левая политика» (2008. № 3/4), в частности, материалы А. Очкиной и К. Клеман.
[10] См. тогдашнюю статью автора: Дубин Б. Война, власть, новые распорядители // Неприкосновенный запас. 2001. № 5 (19). С. 22—29 (http://www.eurozine.com/partner/nepzapas).
[11] Инициативы путинского окружения и мобилизованных им групп населения, начиная с молодежи, накануне декабрьских выборов 2007 года были направлены именно в эту сторону.
[12] Раздробленность без разнообразия создает эффект провинциальности повседневного жизненного уклада, и дело здесь не в пространственной отдаленности от центра, столицы и проч.: такую «провинцию» в России можно встретить практически везде.
[13] Castells M. The Rise of the Network Society. Cambridge; Oxford: Blackwell, 1996. (Книга была несколько раз переиздана.)
[14] Подробнее и основательнее см. в наших со Львом Гудковым статьях: Гудков Л., Дубин Б. «Нужные знакомства»: особенности социальной организации в условиях институциональных дефицитов // Мониторинг общественного мнения. 2002. № 3 (59). С. 24—39; Они же. Институциональные дефициты как проблема постсоветского общества // Мониторинг общественного мнения. 2003. № 3 (65). С. 33—52.
[15] Двусмысленность подобных институционально-сетевых образований (о ней говорилось выше) консервирует имеющиеся институты в их нынешнем виде, вместе с тем постепенно их разлагая, но не изменяя и не замещая. В этом смысле можно сказать, что «плохость» и «слабость» наличных институтов российского социума по-своему устраивает обе стороны взаимодействия — как донаторов, так и просителей.
[16] Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости. М.: Медиум, 1996. С. 65.
[17] Подробнее об этом см.: Гудков Л., Дубин Б. Иллюзия модернизации: российская бюрократия в роли «элиты» // Pro et Contra. 2007. Том 11. № 3 (37). С. 73—97; Гудков Л., Дубин Б., Левада Ю. Проблема «элиты» в сегодняшней России. М.: Фонд «Либеральная миссия», 2007.
[18] Опять-таки отсылаю к понятию, введенному и эксплицированному Ирвином Гофманом. См.: Gofmann E. Stigma: Notes on the Management of Spoiled Identity. Englewood Cliffs: Prentice-Hall, 1963. (Книга многократно переиздавалась.)