Мы публикуем статью известного специалиста по новейшей и новой истории стран Центральной и Восточной Европы, постоянного автора "Полит.ру" Ярослава Шимова, недавно опубликованную в книге “Путями несвободы” (Информационно-аналитический центр "Сова", 2005).
Вначале — совершенно необходимая оговорка. Современный (в широком смысле слова, то есть в последние 150–200 лет) национализм в восточноевропейском регионе — тема настолько обширная и непростая, что претендовать на сколько-нибудь полное ее освещение в рамках небольшого текста было бы или слишком наивно, или чересчур самонадеянно. Посему все нижеследующее нужно рассматривать лишь как эскиз, попытку бегло обрисовать контуры происходивших и происходящих процессов генезиса наций в регионе Центральной и Восточной Европы (ЦВЕ).
***
Принадлежность или не-принадлежность России к Европе является — как в российском обществе, так и за его пределами — предметом споров, которые принято относить к разряду «вечных». Однако по крайней мере в одном отношении Россия несомненно принадлежит к Европе, причем к Европе Восточной: в том, что касается специфики формирования современной нации (наций) на ее территории.
Некоторые исследователи, впрочем, подвергают сомнению само существование Восточной Европы как историко-культурного и политического феномена, полагая ее мифом, рожденным воображением высокомерного Запада:
«Именно Европа Западная в XVIII веке, в эпоху Просвещения, изобрела Восточную Европу, свою вспомогательную половину... На том же континенте, в сумеречном краю отсталости, даже варварства, цивилизованность обнаружила своего полудвойника, полупротивоположность. Так была изобретена Восточная Европа» [1].
Впрочем, тот же автор признает, что
«...отчуждение основано на экономической пропасти, пролегшей между богатой западной и бедной восточной половиной Европы; но несомненно и то, что эта пропасть окружена многовековыми наслоениями предрассудков и культурных стереотипов» [2].
Стараясь абстрагироваться от подобных предрассудков и стереотипов, обратим внимание на исторические факты и тенденции, подтверждающие реальную «особость» Восточной Европы, ее во многом отличный от западного путь — в том, что касается интересующей нас темы, а именно — формирования наций, националистических представлений и идеологий.
Для начала хотелось бы отметить, что автор этих строк солидарен с известной концепцией Бенедикта Андерсона, представляющего нации как один из видов «воображаемых сообществ» (imagined communities), который появляется в определенную эпоху при определенном стечении исторических обстоятельств [3]. Нации возникают как представление о некой новой — точнее, в рамках большинства националистических дискурсов, «хорошо забытой старой» — общности. Эти представления поначалу разделяет весьма небольшая группа людей, как правило, представителей интеллигенции, то есть тех, кто оказался в каком-то смысле вне традиционной социальной иерархии. Нация — отнюдь не само собой разумеющееся, естественное явление, а лишь умозрительная (но реализуемая на практике) концепция. Чтобы понять это, достаточно вспомнить, что далеко не каждый этнос является нацией, то есть крупным сообществом, для которого характерно представление о культурном и языковом родстве всех его членов, исторической общности как их собственных судеб, так и судеб поколений их предков, привязанность к определенной территории и стремление к политическому самоопределению, высшей формой которого является создание национального государства.
Как отмечает Б. Андерсон,
«принадлежность к нации (nation-ness), равно как и национализм, — это своего рода культурные артефакты... Создание этих артефактов к концу XVIII столетия явилось следствием спонтанного «пересечения» отдельных исторических сил; но, однажды созданные, <эти артефакты> стали «модальными», приобрели способность к трансплантации... в различные социальные ландшафты...» [4].
Большинство исследователей сходится на том, что толчком к формированию современных наций, по крайней мере в Европе, явилось постепенное устранение сословных барьеров, экономический рост и связанное с ним распространение грамотности. Результатом последнего стало возникновение единых (то есть не ограниченных — в рамках данного территориально организованного сообщества — определенным сословием, социальной или религиозной группой) национальных культур на базе того или иного языка, становящегося таким образом национальным языком. Такая культура прививает людям, вырастающим в ее лоне, принципиально новое мироощущение.
Как полагает другой известный исследователь феномена национализма — Эрнест Геллнер,
«воспитание человека — самое ценное его достояние, поскольку дает ему его собственную идентичность. Современный человек, что бы он ни говорил, лоялен прежде всего не к монарху, стране или вере, а к культуре» [5].
Возникающее в отдельных странах Европы в конце XVIII–XIX вв. культурное единство создает условия для формирования новой формы «воображаемого сообщества» — нации. Ее членами постепенно начинают осознавать себя не только «сознательные» представители интеллигенции, национально ориентированной буржуазии и/или аристократии, то есть те, кто, собственно, и создает концепцию нации, но и большинство носителей данной культуры.
Возникает система коллективных представлений и мифов, прежде всего исторических, устанавливающих якобы утраченную связь времен и дающих нации ощущение собственных корней. При этом средневековые королевства и империи, в которых идеологи национализма видят «предков» современных наций, зачастую представляют собой исторические явления, имеющие совсем немного общего с их якобы «потомками». Как отмечает Энтони Смит,
«националистическое обращение к прошлому — это не только возвеличивание народа и призывы к нему, но и повторное открытие отчужденной интеллигенцией всего этнического наследия и живой общности предполагаемого происхождения и истории... Мифы, символы, ценности и воспоминания вызывают у народа отклик, потому что они основываются на живых традициях людей (или выделяются из них), которые способствуют объединению и проведению различий между ними и их соседями» [6].
Таким образом новая общность, нация, заявляет о себе и своих границах — географических, исторических и культурных.
***
Исторические условия для формирования наций оказались неодинаковыми в разных регионах Европы. В отличие от западной и северной ее частей, где формирование наций протекало в рамках государств, сложившихся еще в «донациональный» период (Франция, Испания, Англия, Швеция, Дания и др.), на востоке Европы вплоть до начала ХХ в. продолжали существовать огромные полиэтничные и поликультурные империи (Российская, Австро-Венгерская и Османская, до 1795 г. — также Речь Посполитая). Их единство поддерживалось тем же способом, что и в период раннего Нового времени — авторитетом правящих династий и мощью созданного ими государственного аппарата. (Особые случаи представляли собой Германия и Италия, где языковое и культурное единство и, как следствие, национальная идентичность зародились в условиях государственно-политической раздробленности, преодолеть которую удалось только во второй половине XIX в.)
Именно поэтому в Центральной и Восточной Европе существовало острое противоречие между имперскими государствами и новыми, национальными формами общности, возникшими в рамках этих государств. Это противоречие носило объективный характер, поскольку традиционные государства были наднациональными по своей структуре (достаточно вспомнить, например, «космополитический» характер аристократической элиты послепетровской России). Национализм же представляет собой
«политический принцип, который превращает культурное единство в важнейшую социальную связь, ... ставит легитимность отношений <между людьми> в зависимость от того, принадлежат ли члены рассматриваемой группы к одной и той же культуре... Для экстремальных форм национализма культурное [7] единство является необходимым и достаточным условием легитимной принадлежности к данному политическому сообществу: только носители определенной культуры могут быть его членами, и сделать это должны все носители данной культуры» [8].
Формы разрешения конфликта «нация–государство» оказались неодинаковыми в разных частях ЦВЕ, хотя все три вышеуказанные империи в 1917–1920 гг. распались. Но если на месте Австро-Венгрии возникла группа новых независимых национальных государств [9], а кемалистская Турция, территориально «урезанная» наследница Османской империи, пошла путем радикального турецкого национализма, отказавшись от имперского принципа, то Российская империя в конечном счете была восстановлена большевиками — хоть и под другими лозунгами и с иной государственно-политической структурой. Большевистский интернационализм оказался тем скрепляющим принципом, который пришел на смену триаде «православия, самодержавия и народности», служившей идеологическим фундаментом монархии Романовых. Впрочем, демонтаж имперского принципа был начат в России еще последними царями, противопоставившими ему великорусский национализм — что послужило в конечном итоге одной из причин краха империи: «Политика русификации не была в империи новостью. Она уже применялась в Польше после восстаний 1831 и 1863 годов [10]. Но при Александре III она уже не являлась, как прежде, наказанием, налагаемым на непокорный край; она стала системой, которую русское правительство проводило по отношению ко всем подвластным национальностям, даже наиболее ему верным» [11].
Таким образом, с точки зрения генезиса наций крах императорской России отличался от краха Австро-Венгрии. Габсбурги олицетворяли наднациональную по своему характеру монархическую власть, которая потерпела поражение в борьбе с национализмами подвластных ей наций — чехов, поляков, австрийских немцев, венгров, сербов, румын и др. В империи же Романовых, помимо аналогичной борьбы правительства с проявлениями польского, финского, украинского, грузинского и прочих национализмов, имел место медленный, но верный дрейф самой власти в сторону великорусского национализма. Надо заметить, что многие современники осознавали характер происходящего, и это находило отражение в дореволюционной полемике по вопросу о национализме:
«...Народности, достигшие известного культурного развития, предъявляют к государству требование на признание за их культурой тех прав на самоуправление и национальную школу, которые заключаются в разумной децентрализации государственного управления; добровольно соглашаясь на эти требования, государство делает национализмы провинций для него не опасными... Борьба между народностями равноправными менее вредит государству, нежели борьба между государством, которое говорит от имени господствующей народности, и этими национализмами, принимающими в таких случаях характер оперативных стремлений» [12].
Русификаторские усилия трех последних императоров отражали начавшийся процесс формирования русской нации, который протекал примерно по тем же канонам, что и аналогичные процессы в остальной ЦВЕ. Рост ксенофобии и этнической нетерпимости, судебные процессы по делам о «ритуальных» убийствах, даже погромы — все это на рубеже XIX–XX вв. было характерно не только для России, но и для других стран региона. Восточноевропейский этнонационализм отличался от национализма западноевропейского, гражданского. Последний признавал принадлежность к нации всех граждан данного государства, в то время как первый делал акцент на этническое происхождение, признавая права «полноценного» члена нации только за этнически «чистыми» особями. (В условиях ЦВЕ с ее этнической чересполосицей это было особенно странно, и тем не менее именно здесь этнонационализм достиг в 20–30-е гг. ХХ века своего апогея). Конечно, и Запад далеко не был свободен от ксенофобии и проявлений этнонационализма — достаточно вспомнить дело Дрейфуса во Франции, — однако вектор исторического развития в данном случае (за исключением Германии, где этнонационализм восторжествовал в своей крайней, нацистской форме) был направлен в сторону более мягкого гражданского национализма, в то время как на востоке Европы — в сторону национализма этнического [13].
Известно, что одним из первых и наиболее влиятельных «идеологов» национализма был немецкий философ конца XVIII века Иоганн Готтфрид фон Гердер. Он «смотрел на мир как на большой сад, в котором народы напоминают растения, произрастающие в соответствии со специфическими и таинственными законами, установленными Богом... Язык и культура образуют внутреннюю гармонию народов, которые представляют собой нечто много большее, нежели простая сумма тех, кто к этим народам принадлежит, поскольку народ (Гердер не проводил строгого разграничения между понятиями «народ» и «нация» — Я.Ш.) является духовным сообществом людей, уникальным коллективом и отражением образа Божьего... Ни один народ не превосходит другие, но каждый отличается от остальных. Каждый индивидуум соединен судьбой со своим народом» [14].
Достаточно умеренная теория Гердера была впоследствии, однако, «развита» позднейшими националистами как раз в духе не только отличия, но и превосходства их народа над остальными. За пределами Западной Европы подобная интерпретация гердеровских положений была во многом следствием сложившихся там к XIX веку политических реалий, когда формирующиеся нации — точнее, их интеллектуальные элиты, «изобретшие» соответствующие imagined communities на базе реально существующих национальных культур — столкнулись с конкретными препятствиями на пути институционального оформления этих наций. Такими препятствиями были или государственно-полититическая раздробленность, унаследованная от прежних эпох (так случилось в Германии и Италии), или огромные наднациональные империи, чьи государственные традиции были объективно враждебны национализму подвластных им народов.
Пример немцев и итальянцев, добившихся во второй половине позапрошлого столетия исполнения своей национальной мечты и сформировавших единые Германию и Италию, не мог не подействовать воодушевляюще на национальные движения в ЦВЕ. Правда, объединение Германии и Италии произошло не под властью демократических институтов, как мечтали либеральные националисты, а под скипетром старых королевских династий — Гогенцоллернов и Савойя. Это стало переломным пунктом в истории европейского национализма: националистическая идеология, до сих пор носившая в большинстве регионов Старого Света либеральный, а то и революционный характер, была «перехвачена» старыми элитами и сдобрена консервативно-традиционалистскими представлениями. В императорской Германии быть немецким националистом после 1871 года уже не означало, как парой десятилетий ранее, быть бунтарем-буршем, мечтающим не только о национальном, но и о социальном освобождении. Теперь националист был одновременно Kaisertreu (верным императору), а стремление к радикальным социальным переменам стало характерной чертой иного политического лагеря — социалистического, сторонники которого отвергали национализм как «реакционную» идеологию. Только позднее, в 20-е годы ХХ века, опять-таки в Италии и Германии появились радикальные идеологии, примирявшие доселе непримиримое — национализм и социализм. Используя такой политический «коктейль», носителям этих идеологий — итальянским фашистам и немецким нацистам — удалось не только завоевать власть в своих странах, но и развязать экспансионистскую войну невиданных масштабов.
***
Итак, в отличие от Западной Европы (и от Германии и Италии после формирования там единых государств) в ЦВЕ государство не могло быть хранителем национальной культуры и наиболее мощным инструментом укрепления нации, поскольку, как уже говорилось, государства вроде Австро-Венгрии, Османской империи и (до последней трети XIX в.) царской России были наднациональными и противостояли национализму. Поэтому члены каждого из национальных imagined communities, возникших в рамках таких государств, должны были самоидентифицироваться, сознательно отделяя себя от остальных сограждан. А что могло быть более надежным способом такой самоидентификации, чем этническое происхождение и (в несколько меньшей степени) язык? Характерно, что в межвоенную эпоху ситуация изменилась, но отнюдь не так, как можно было бы предполагать. В новых национальных государствах ЦВЕ восторжествовал не гражданский национализм, а политика ассимиляции, направленная на превращение этнических меньшинств в «полноценных» членов титульных наций. «Правительства насаждали культуру титульных наций на всей территории соответствующих государств; по их представлениям, в противном случае все достижения <предшествующей> борьбы за национальную независимость могли обесцениться» [15].
Радикализация националистических движений и их идеологий в ЦВЕ стала характерным признаком межвоенного периода. Практически в каждой стране региона возникли ультранационалистические партии и движения, получившие массовую поддержку. Советская и определенная часть западной историографии нередко обозначала эти политические силы как «фашистские», что не соответствует действительности. Спектр националистического радикализма в ЦВЕ (да и за ее пределами — в Германии, Италии, Испании, Франции) был более широк. Эта проблема — взаимоотношения между радикальным национализмом, фашизмом и консерватизмом/традиционализмом — не утратила актуальности по сей день, поэтому стоит остановиться на ней подробнее. Хотя бы для того, чтобы избегать в политических дискуссиях модного нынче злоупотребления понятием «фашизм».
Многие исследователи разделяют — на мой взгляд, не без оснований — традиционалистский авторитарный консерватизм (для удобства обозначим его аббревиатурой ТАК), популистский правый радикализм и фашизм (национал-социализм в такой классификации обычно считается радикальной формой последнего [16]).
«И правые радикалы, и авторитарные консерваторы подчеркивают свою приверженность принципам элитизма и сильного лидерства, используя в той или иной степени традиционалистское наследие. Авторитарные консерваторы предпочитают в наибольшей степени избегать новшеств при формировании правящей элиты <своих режимов>, в то время как правые радикалы готовы идти в этом отношении дальше — но не так далеко, как фашисты» [17].
Но это не слишком четкое разграничение, видимо, требует пояснений.
ТАК опирается на традиционные для данной нации политические традиции и институты (монархию, армию, церковь), его идеология представляет собой смесь консервативно-охранительных и национал-патриотических идей и лозунгов. Для повышения собственной популярности и дополнительной мобилизации общества ТАК-режимы иногда поддерживают и даже сами формируют массовые полувоенизированные организации (испанская Фаланга, Фронт национального возрождения Румынии при Кароле II, «Глинковская гвардия» в Словакии в конце 30-х гг. и др.). Однако такие организации выполняют вспомогательную политическую роль, не превращаясь в ядро режима, как в случае с фашистскими диктатурами. Во главе ТАК-режимов чаще всего стоит правитель, легитимность которого традиционна, то есть монарх (уже упоминавшийся Кароль II в Румынии, Александр Карагеоргиевич в Югославии, Борис III в Болгарии и др.), или же автократ, демонстрирующий верность традиционным ценностям (генерал Франко в Испании, адмирал Хорти в Венгрии, маршал Пилсудский и его наследники в Польше). Характерно, что политическими противниками ТАК-режимов являются не только левые и либеральные силы, но и фашисты, и правые радикалы, воспринимаемые такими режимами как революционные и дестабилизирующие элементы. (Наиболее показателен в этом отношении кровавый конфликт в Румынии в конце 30-х гг. между «королевской диктатурой» Кароля II и праворадикальной организацией «Железная гвардия» К. Кодряну.)
Фашизм, идеология которого родилась из «скрещения» радикального национализма и социализма, трудно четко отнести к правым или левым идеологиям в силу его «врожденной» эклектичности. В отличие от ТАК, фашизм не делает упор на традиции, скорее наоборот — все фашистские движения, особенно на начальной стадии, подчеркивают свою революционность [18]. Важную роль в фашистском мифе — не только на родине этой идеологии, в Италии, но и за ее пределами — играл культ молодости, обновления и «пробуждения нации» (отсюда лозунг немецких нацистов Deutschland erwache! — «Германия, пробудись!»). Фашизм обещает нации покончить с упадком и безволием, которое в глазах фашистов олицетворяет либеральная демократия, и беспощадно бороться с «антинациональными» силами в лице социалистов и коммунистов. Согласно одному из многочисленных определений фашизма, он представляет собой «политическую идеологию, мифологическое ядро которой составляют различные варианты популистского ультранационализма, делающие упор на представлении об обновлении нации» [19].
Фашизм — явление преимущественно городское, к его основным социальным опорам, как известно, относились городская мелкая буржуазия, интеллигенция, часть служащих и военных. Наоборот, в сельских районах, население которых ориентировано на традиционные консервативные ценности, фашизм не слишком преуспевал. Известно, что аграрный юг Италии относился в 20-е гг. к наименее «фашизированным» регионам страны, а немецкий национал-социализм хоть и зародился в столице Баварии Мюнхене, но еще в начале 30-х не пользовался большой популярностью среди баварских крестьян. Именно поэтому в странах ЦВЕ, отличавшихся в межвоенный период экономической отсталостью и упором на сельское хозяйство, «чисто» фашистские движения были редки и не слишком влиятельны, в отличие от праворадикальных и традиционалистских. Наиболее близки к фашизму оказались, пожалуй, венгерские «Скрещенные стрелы» и румынская «Железная гвардия» (которую все же стоит скорее относить к правым радикалам, нежели к «настоящим» фашистам). Характерно, что ни одному из праворадикальных или фашистских движений в регионе — за исключением «Скрещенных стрел» на короткое время в 1944–1945 гг., — не удалось прийти к власти в своих странах. ТАК-режимы с их опорой на традиционные элиты и консервативные ценности всегда оказывались сильнее, чем ультранационалисты с их тоталитарными склонностями и революционным по духу коллективизмом.
Что же касается правых радикалов, то они находятся примерно на полпути между ТАК и фашизмом — с тенденцией к сближению, в зависимости от обстоятельств, с одним из этих политических полюсов. Правый радикализм обычно носит более «плебейский» характер, чем ТАК, в меньшей степени опирается на традиционные элиты и их идеологию, но в то же время не является столь откровенно антидемократическим и тоталитарным, как фашизм. Например, в Венгрии в начале 30-х гг. лидер правых радикалов Дьюла Гембеш [20], став премьер-министром, вступил в политический союз с лидером тогдашнего ТАК-режима, регентом Венгрии адмиралом Хорти, преследуя не только левые силы, но и некоторые группировки пронацистской ориентации. В Австрии режим канцлера Энгельберта Дольфуса и его преемников (1932–1938 гг.) объединил консервативные (Христианско-социальная партия) и праворадикальные (милитаризованное движение Heimwehr) силы в рамках так называемого Ständestaat — «корпоративного государства». Его название и некоторые атрибуты позволили многим историкам не совсем точно именовать данный режим «австрофашистским», хотя точнее было бы все же относить его к праворадикальным. Этот режим последовательно боролся со своими противниками как слева (социал-демократы и коммунисты), так и справа (австрийские нацисты, убившие Дольфуса в 1934 году).
***
В отличие от других стран региона, Россия не пережила в эпоху между двумя мировыми войнами подъема радикального национализма. Причина этого ясна: победа в гражданской войне большевиков, на чьих знаменах были начертаны иные лозунги — интернационализма и пролетарской солидарности. Многие современные историки предполагают, что альтернативой леворадикальной диктатуре в России, так же как, скажем, в Венгрии или Финляндии, переживших свои гражданские войны, был — что вполне типично для ЦВЕ — консервативный традиционализм.
«Несмотря на некоторые... крайне правые тенденции, белогвардейские диктатуры прокладывали путь скорее для авторитарных консервативных режимов, чем для современных тотальных, гомогенных диктатур... Руководители белой контрреволюции в России были слишком людьми прошлого, чтобы суметь с помощью хорошо организованной национальной и социальной демагогии создать режим итальянского или немецкого типа» [21].
Таким образом, если бы походы Колчака или Деникина закончились победой, то результатом, не исключено, стало бы возникновение в России вполне «стандартного» по меркам ЦВЕ 20–30-х гг. авторитарного националистического режима.
Однако, в отличие от Будапешта или Хельсинки, в Москве и Петрограде установилась не «белая», а «красная» власть. В связи с этим процессы формирования современных наций на территории бывшей царской империи приняли своеобразную форму — впрочем, не настолько своеобразную, чтобы полностью отделять их от аналогичных процессов в остальной ЦВЕ. Политика «коренизации», поддержки национальных языков и культур, проводившаяся советской властью в ряде республик СССР в 20-е — начале 30-х гг., свидетельствует о том, что процесс становления наций продолжался, и большевистское руководство стремилось направить этот процесс в удобное для него русло. В области национальной политики советская власть, однако, столкнулась с серьезным противоречием. С одной стороны, «право наций на самоопределение» изначально было составной частью ее программы; с другой стороны, воссоединив большую часть бывших владений Романовых, коммунисты приступили к созданию собственного имперского государства, для которого, как и для всякой империи, «самоопределение наций» было смерти подобно.
Впервые это противоречие проявилось еще в начале 20-х гг., вылившись в конфликт между Лениным и Сталиным по вопросу об «автономизации» советских республик, то есть об их возможном включении в состав РСФСР на правах автономий. Прекращение политики «коренизации» и волна репрессий против «буржуазных националистов» на Украине, в Белоруссии, Грузии и других республиках, поднявшаяся во второй половине 30-х, свидетельствовала о том, что сталинская имперская линия начинает преобладать — по мере того, как доктрина «мировой революции» становилась утопией даже в глазах самих советских вождей, а на смену ей пришло более реалистичное учение о «социализме в отдельно взятой стране» [22]. Однако окончательно отказаться от хотя бы показного интернационализма и продолжить русификаторскую политику последних Романовых ни Сталин (хотя в конце 40-х гг. он немало сделал для этого), ни тем более его преемники были все же не в состоянии.
В результате советская национальная политика оставалась в значительной степени попыткой одновременно усидеть на двух стульях. С одной стороны, имперские тенденции были налицо на протяжении всего послевоенного существования СССР (централизация политической системы, доминирование русского — или по крайней мере славянских — этносов в правящей элите, набиравшая обороты русификация системы образования в национальных республиках и т.д.). С другой стороны, сама федеративная структура Союза, сколь бы фиктивной она ни была, привела к образованию республиканских элит и соответствующих потенциальных центров власти. Союзный центр, конечно, принимал некоторые меры для того, чтобы эти элиты не были этнически однородными и не становились бы реальными политическими репрезентациями «титульных» народов союзных республик. Одной из таких мер было назначение «наместников» — вторых секретарей ЦК компартий союзных республик из числа русских или по крайней мере славян. Однако этот политический обычай лишь способствовал тому, что неславянские элиты республик острее чувствовали полуколониальный характер своих отношений с Москвой [23]. Активизация республиканских элит была лишь делом времени: как только по тем или иным причинам железная хватка Кремля ослабла бы, реальные властные полномочия «перекочевали» бы на республиканский уровень, со всеми вытекающими для империи печальными последствиями. Это и случилось на рубеже 80–90-х гг.
Распад СССР поэтому значительно больше напоминал распад Австро-Венгрии, чем крах Российской империи: как и в случае с монархией Габсбургов, сказалось наличие внутренних границ, которые были малозначимы до тех пор, пока имперская власть была устойчива, но стали катализатором раскола, как только она ослабла. При этом в обоих случаях не сыграло особой роли даже то, что далеко не во всех провинциях обеих империй на момент распада существовали развитые и популярные националистические движения. Вот как описывал ситуацию на Украине в 1988 году канадский историк украинского происхождения Орест Субтельный:
«...Кажется, что большинство советских украинцев воспринимает советскую власть как легитимную и ассоциируют себя с ней. Из-за интенсивной пропаганды и монополии правительства на информацию они в лучшем случае лишь «что-то слышали» о страданиях, причиненных их народу этой властью в не слишком отдаленном прошлом... Многие советские украинцы гордятся мощью и престижем Советского Союза, важной частью которого они являются» [24].
Усилия КПСС по созданию «новой исторической общности людей — советского народа» были отнюдь не настолько бессмысленными и безрезультатными, как принято считать. И в то же время всего лишь через три года после написания только что процитированных строк Украина стала самостоятельным национальным государством!
***
Чтобы понять, почему это произошло, вернемся на несколько десятилетий назад, в первые послевоенные годы, ознаменовавшиеся расширением советской сферы влияния на весь регион ЦВЕ. Это расширение и приход к власти в конце 40-х гг. лояльных Москве коммунистических режимов сопровождались масштабными этническими чистками — выселением немецкого и отчасти венгерского меньшинств из Польши, Чехословакии и Югославии, а также из новообразованной Калининградской области СССР. В 1947 г. в результате так называемой операции «Висла» произошел и «обмен» польским и украинским населением между западными регионами Украины, оказавшимися в составе СССР, и юго-восточными областями Польши. В итоге Польша, Чехия, Западная Украина и некоторые другие регионы стали фактически моноэтничными. Этнические чистки в ЦВЕ, которые оправдывались тогдашними властями (в случае, когда речь шла о немецком населении) зверствами нацистов в годы войны, сопровождались новым подъемом националистических настроений, который умело использовался местными коммунистическими партиями и правительствами в собственных интересах. Как заявлял лидер польских коммунистов Владислав Гомулка, «мы должны выбросить их (в данном случае речь шла о немецком населении Западной Польши — Я.Ш.), поскольку все государства строятся по национальному принципу, а не по принципу <автономных> национальностей!» [25].
Феномен национал-коммунизма, появившийся в ЦВЕ в послевоенные годы, не был чужд и самому Советскому Союзу. Вот, например, каковы были последствия советской политики в Литве, точнее, в Виленском крае, населенном до Второй мировой преимущественно белорусами, поляками и евреями, но подвергшемся в послевоенный период активной «литуанизации»:
«Старая шутка о том, что «Вильнюс литовский, но Литва — русская», больше не отражала действительности. Литва была советской, а это, особенно в Вильнюсе, означало нечто иное, чем быть русской. Мечты литовских <национал->романтиков XIX столетия и националистов начала ХХ века в советский период оказались реализованными... Советская власть позволила литовцам сохранить романтическое представление о том, что традиции и величие нации сохраняются до тех пор, пока живет ее язык... Кроме того, советское правление дало литовцам возможность свести к минимуму воспоминания о своих старых исторических связях с Польшей» [26].
Литва, пожалуй, была одним из наиболее ярких примеров того, как под властью коммунистов парадоксальным образом продолжалось формирование наций и даже националистических идеологий — в той мере, в какой они не противоречили геополитическим интересам СССР и «генеральной линии партии».
Последняя оговорка свидетельствует о том, что «нациеформирующий» потенциал национал-коммунистических режимов в советских республиках и странах соцлагеря все же был сильно ограничен. Тем более что далеко не везде дела обстояли так, как в Литве: например, в соседней Белоруссии русификация в 70–80-е гг. привела к тому, что городское население республики стало практически полностью русскоязычным, а национальному самосознанию белорусов был нанесен заметный ущерб. В самой России, фактической (хоть и негласной, и довольно специфической) метрополии советской империи, простор для национал-коммунизма был одновременно и большим, и меньшим, чем в других советских республиках или странах ЦВЕ. Большим — в силу доминирующего положения России, меньшим — поскольку подъем русского национализма вызвал бы рост межнациональной напряженности в СССР и поставил бы Кремль перед теми же проблемами, с которыми некогда столкнулись последние цари.
Тем не менее, «подспудно» русские националистические настроения довольно широко распространились не только и даже не столько в обществе, сколько среди определенной части партийно-советской элиты и творческой интеллигенции. В этих кругах (историк Николай Митрохин, занимавшийся этой проблемой, называет их «русской партией» [27]) сам СССР трактовался как наследник Российской империи —
«государства, созданного этническими русскими и для этнических русских. Согласно этому мифу, только этнические русские имеют право руководить этим государством в настоящее время, они должны составлять как минимум «квалифицированное большинство» во всех престижных сферах (управление, оборона, торговля, наука)... Миф о «русском государстве» безусловно противоречил не только историческим фактам, но и принципам существования Российской империи, в которой отношение к гражданам определялось в зависимости от их лояльности и вероисповедания. Однако к 1950-м годам мало кто помнил о полиэтничной элите и аппарате управления Российской империи, и молодые чиновники, да и интеллектуалы принимали на веру внушенные им в детском и подростковом возрасте тезисы сталинской пропаганды второй половины 1930-х — начала 1950-х годов, утверждавшей приоритет русского этнического фактора» [28].
Росту русских националистических настроений способствовала и специфика государственно-политического устройства СССР, в рамках которого Россия была единственной союзной республикой, не имевшей собственного партийного аппарата и его вершины — республиканского ЦК [29]. В определенных кругах даже этот факт служил подтверждением «ущемления русских интересов».
Итак, в период «позднего» СССР (конец 60-х — 80-е гг.) у власти в большинстве советских республик и в зависимых от Советского Союза странах ЦВЕ оказались представители национал-коммунистической номенклатуры. Их появление было, с одной стороны, следствием продолжавшегося в регионе, несмотря на официальную интернационалистскую доктрину коммунизма, формирования современных наций. С другой стороны, национал-коммунизм свидетельствовал о незавершенности имперского строительства в СССР. В самой структуре этого государства, ставшей следствием «ленинской национальной политики», были заложены предпосылки его распада. Вдобавок горбачевские реформы позволили «вырваться на волю» аутентичным национальным движениям. (Как многие хорошо помнят, в конце 80-х практически любое «неформальное» объединение в союзных республиках, вне зависимости от причин его возникновения и изначальной программы, быстро приходило к лозунгам национального возрождения и суверенитета.)
Другим результатом «перестройки» стало такое ослабление союзного центра, которое позволило республиканским национал-коммунистическим элитам перетянуть одеяло власти на себя и завладеть политической инициативой. Это произошло там, где некоммунистические силы, как националистические, так и либеральные, не были достаточно сильны для того, чтобы составить достойную конкуренцию быстро «перекрасившейся» номенклатуре. В странах, где ситуация оказалась иной, где традиции собственной государственности еще не были забыты (центрально-европейские страны и Балтия), политические изменения конца 80-х — начала 90-х привели не только к краху коммунистических режимов, но и к смене правящих элит. (Заметим в скобках, что именно этот факт представляется основной причиной неодинаковой глубины и результатов посткоммунистической трансформации в Центральной Европе и Балтии, с одной стороны, и в постсоветской Восточной Европе — с другой; впрочем, эта тема напрямую не связана с рассматриваемыми здесь проблемами.)
***
В посткоммунистический период ЦВЕ довольно быстро распалась на несколько субрегионов, каждый из которых пошел своим путем — как в том, что касается экономических и политических преобразований, так и с точки зрения специфики формирования современных наций. В бывшей Югославии, как известно, восторжествовал радикальный национализм, что привело не только к распаду этого государства, но и к серии кровавых и опустошительных войн на этнической почве. Только сейчас, через 10 лет после их окончания, ситуация в балканских странах понемногу стабилизируется
В Центральной Европе, вопреки опасениям, высказывавшимся многими в начале 90-х, всплеска радикального национализма, сопоставимого с балканским, не произошло. Хотя и этот субрегион не был свободен от трений на национальной почве, которые привели, в частности, к распаду Чехословакии и конфликтам между «титульными» этносами и русскоязычным меньшинством в странах Балтии, но в целом Центральной Европе удалось избежать кровавых этнических конфликтов. Мнение одного из современных исследователей о балтийских странах, на мой взгляд, справедливо и по отношению к Польше, Чехии или Венгрии:
«...Самое важное наследие межвоенного периода независимости [30] — не в том, что он создал ценности или социальные структуры, способствующие демократии и капитализму, а в том, что он сформировал балтийские национальные идентичности... как идентичности европейские. Этот опыт определил... стремление к независимости, проявившееся с самого начала «гласности» и неотделимое в балтийском сознании от идеи «возвращения в Европу» [31].
Иными словами, центрально-европейские нации как «воображаемые сообщества» практически с самого начала периода трансформации представляли себя составной частью сообществ более широких — европейского и евроатлантического, и стремились к подтверждению этой своей идентичности путем присоединения к таким организациям, как НАТО и ЕС. Этой цели им удалось достигнуть, но «ценой» за нее стало принятие либерально-демократических стандартов и идеологии западных стран. Поскольку эти ценности противоречат идеологии радикального национализма, зачастую ставящей специфически интерпретируемые интересы нации выше гражданских прав и свобод, такой национализм оказался оттеснен на политическую и идеологическую обочину. (К сожалению, Латвии и Эстонии этот процесс коснулся в несколько меньшей степени — в противном случае для скандалов вокруг ущемления прав русскоязычного меньшинства и маршей легионеров СС просто не было бы причин.)
Можно сказать, что евроинтеграция нанесла смертельную рану радикальному национализму в Центральной Европе. И хотя некоторые национал-популистские силы еще пользуются определенной популярностью (например, «Лига польских семей» и движение «Самооборона» в Польше, партия «Великая Румыния», болгарское движение «Атака» и др.), однако не они определяют политический облик своих стран, ставших стандартными европейскими демократиями. Националистическая «триада» (ТАК, правый радикализм, фашизм), характерная для политического спектра ЦВЕ в межвоенное время, сейчас практически перестала существовать. Современные национал-популисты используют лишь элементы консервативно-традиционалистских и праворадикальных идеологий, оставаясь при этом «вписанными» в институциональные рамки либеральной демократии и в большинстве случаев не подвергая сомнению (по крайней мере публично) сам демократический строй. Носители же откровенно фашистских взглядов и вовсе вытеснены в ЦВЕ на окраину политического спектра, где они смыкаются с откровенно криминальными элементами из числа скинхедов и им подобных. Проблемы центрально-европейских наций уже сложно отделить от проблем всей интегрирующейся Европы, связанных с балансом интересов национальных государств и общеевропейских институтов, формированием европейской идентичности и т.п.
Логика развития постсоветской Восточной Европы оказалась несколько иной. Народы стран этого субрегиона не обладали или почти не обладали опытом собственной государственности, пребывая большую часть своей истории в составе крупных многонациональных государственных образований — Речи Посполитой, Австро-Венгрии, Российской империи, Советского Союза... Возможно, именно поэтому первые годы независимости сопровождались здесь подъемом «романтического» этноязыкового национализма, когда полноценными гражданами фактически признавались лишь принадлежащие к титульному этносу (исключением была разве что Белоруссия, но и там этнонационалистические тенденции в начале 90-х все же проявлялись). Однако утверждение собственной «самости» на сугубо этническом фундаменте оказалось невозможным — хотя бы потому, что в каждой из перечисленных стран есть крупные этнические меньшинства, без компромисса с которыми нормальное существование государства нереально. Поэтому во второй половине 90-х начался постепенный переход от этноязыкового национализма в качестве идеологической основы политики восточноевропейских стран к общегражданскому патриотизму. Он предполагает объединение всех граждан, вне зависимости от этнической принадлежности, вокруг идеи национальной государственности на основе общности судьбы, а не «крови и почвы».
Так, в Белоруссии президент Лукашенко, столь долго разыгрывавший карту интеграции с Россией, неожиданно стал главным гарантом белорусской независимости — не только из-за личного конфликта с Москвой, но и в силу объективных обстоятельств: структура и сознание белорусского общества за годы независимости стали настолько отличными от российских, что идея «аншлюса» утратила популярность среди белорусов, хотя никакой враждебности к России в белорусском обществе не появилось. На Украине чаша политических весов склонилась в пользу Виктора Ющенко именно за счет меньшинства населения центральных, южных и восточных регионов, отдавшего ему свои голоса. А это значит, что при всей остроте внутриукраинских противоречий идея общенационального и надэтнического единства пустила корни на украинской почве (кстати, эту идею Ющенко активно озвучивал перед последним туром голосования в минувшем декабре, в то время как Виктор Янукович шел на выборы уже как чисто региональный кандидат).
Идея общей судьбы, лежащая в основе нового украинского, белорусского, молдавского и т.д. патриотизма, однако, не совпадает с аналогичной идеей, пропагандируемой на постсоветском пространстве Россией и пророссийскими силами. Сторонники лозунга «Навеки с Россией» делают упор на общее для стран региона, особенно славянских, историческое, культурное и психологическое наследие двух-трех веков пребывания в составе Российской империи и СССР. Для нероссиян же эта эпоха — лишь часть их истории, и «генеалогическую» линию Древняя Русь — Московия — Российская империя — СССР большинство из них, в отличие от русских, не воспринимает как «свою». Хотя бы потому, что на определенных этапах истории украинцы, белорусы, молдаване, как уже отмечалось, принадлежали к иным государственным образованиям, для которых (скажем, для Речи Посполитой), Россия была соперником, а затем и могильщиком. Весьма характерно, что, например, на официальном сайте президента Белоруссии приведено краткое изложение истории страны, в котором особо не ретушируются события тех времен, когда великороссы и белорусы оказывались по разные стороны геополитических баррикад, да и просто линий фронта [32].
За годы постсоветской независимости в странах СНГ произошло переосмысление собственной истории, являющееся верным признаком процесса национального строительства. Вначале оно нередко сводилось к простой замене минусов на плюсы и наоборот: так, все, что было связано с Россией и СССР, преподносилось националистическими историками как чуждое и враждебное национальной культуре, традициям и государственности. Однако в последние годы подходы стали значительно более взвешенными, хоть проблем в этой области еще хватает [33]. Итогом же исторических реминисценций становится дальнейшее осознание соответствующими обществами собственной «самости» и — порой — лучшее понимание многих современных политических процессов, протекающих в этих странах. Скажем, большая плюралистичность украинской политической системы по сравнению с российской может быть «генетически» связана с традицией сословных и региональных вольностей — как казацких, так и лежавших в основе устройства Речи Посполитой. Это, похоже, начинают сознавать и «столпы» российской политологии и политтехнологий — например, Глеб Павловский, признающий: «У нас принято рассматривать постсоветские страны Евровостока как аналоги России, что неверно. Мы приписываем местным политическим процессам российский вес» [34].
Впрочем, прозападный характер происходящих в Восточной Европе изменений тоже не стоит преувеличивать. Как пишет украинский публицист, пламенный сторонник «оранжевой революции» Андрей Окара, «тут возникает главный вопрос — зачем Революция? Ведь если для того, чтобы сделать Украину частью глобальной «торговой» цивилизации, чтобы поудобнее распластаться под мировым гегемоном — США..., тогда избави Боже — не надо никакой революции!» [35].
Есть основания полагать, что подобные настроения на Украине и в других странах СНГ — далеко не редкость. Точно так же глубокая непопулярность прозападной оппозиции в Белоруссии или приход коммунистов к власти в Молдавии свидетельствуют о том, что в восточноевропейских обществах весьма сильны традиционалистские настроения и эти страны так же не готовы пользоваться стандартными рецептами западного либерализма, как и становиться фактическими провинциями путинской России.
Такая ситуация объективно способствует подъему национализма, но будет ли это «национализм общей судьбы», ранее названный нами национализмом гражданским, или же этнический «национализм крови и почвы», пока судить трудно. В настоящее время перевес на стороне первого, о чем свидетельствует невысокий уровень поддержки политических сил, выступающих с этнонационалистичских позиций (УНА — УНСО на Украине, Народный фронт в Белоруссии, Христианско-демократическая партия в Молдавии и др.). Тем не менее, сложно делать определенные прогнозы в этом отношении, поскольку, помимо внутренних факторов, на дальнейшую эволюцию националистических идеологий и пропагандирующих их политических организаций окажут сильное влияние и факторы внешние. Это, во-первых, дальнейший характер европейской интеграции, которая после недавнего провала Конституции ЕС, несомненно, примет в ближайшее время иные формы и направление, и во-вторых, политика России по отношению к своим ближайшим соседям. Ведь сегодняшняя Восточная Европа — это сообщество молодых политических наций, возникающее как геополитическая реальность — пограничье между западным миром, в который вернулись страны, и миром евроазиатским, воплощением которого является в представлении Европы Россия.
В самой же России процесс формирования современной нации, возможно, еще более далек от завершения, чем у ее ближайших соседей. Нынешняя российская власть по своей природе весьма эклектична. Она пытается использовать в своих интересах разнообразные, порой трудносочетаемые дискурсы и идеологии — многовековую традицию российского авторитаризма и этатизма, имперскую идеологию, символику и эстетику позднесоветского периода, в то же время не отказываясь (по крайней мере формально) от демократических идеалов начала 90-х гг. и модернизаторско-возрожденческой риторики. Все это, равно как и опора нынешней правящей элиты на силовые структуры и (отчасти) церковь, позволяет считать современный российский режим в значительной степени аналогом межвоенных авторитарно-традиционалистских режимов в ЦВЕ. Президент Путин находится в положении, схожем с ситуацией, в которой были в 20–30-е гг. минувшего века руководители польского, венгерского или румынского ТАК-режимов: позиционируя себя как выразитель «общенародных» интересов, опирающийся на исторический опыт и традиции своего государства, такой лидер пытается расширить пространство для политического маневра, постепенно ликвидируя оппозицию как слева (коммунисты, социалисты, либералы), так и справа (правые радикалы, фашисты [36]). Некоторые методы, применяемые нынешними российскими властями, полностью тождественны действиям межвоенных ТАК-режимов в ЦВЕ — например, образование «карманных» политических партий («Единая Россия» — ср. с партией BBWR в Польше Пилсудского или Фронтом национального возрождения Румынии при Кароле II) и молодежных организаций («Идущие вместе», «Наши»). Однако, в отличие от восточноевропейских правителей 20–30-х гг., режим Путина действует не в рамках сложившегося национального государства, а в стране, где формирование современной нации далеко не завершено.
За плечами у русского народа — многовековой опыт народа имперского, этнического и культурного ядра государств (Российской империи, СССР) которые не были национальными государствами русских, хотя русские, их язык и культура в этих государствах доминировали. Не является национальным государством и нынешняя Российская Федерация — хотя бы потому, что неясен ответ на вопрос: государством какой нации она должна быть? Если русской — то каково должно быть место в таком государстве его многочисленных этнических меньшинств? Если некой полиэтничной российской нации, созданной на манер американской, то есть сообщества в первую очередь политического, хоть и сформированного на базе определенной культуры, языка и государственно-правовой традиции, — то до создания такой political nation России еще очень далеко. Противоречие между этнонационализмом и национализмом гражданским и пути его разрешения — противоречие, которое на разных этапах их исторического пути вставало перед каждым народом Европы, в первую очередь ЦВЕ, — вероятно, будет одним из главных «сюжетов» российской общественно-политической жизни начала XXI в. И в этом смысле Россия, вне всякого сомнения, вполне европейская страна.
Примечания
[1] Вульф Ларри. Изобретая Восточную Европу: карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 35.
[2] Там же. С. 34.
[3] Впрочем, это «стечение» настолько широко распространено, что нации и национализм стали в XIX–XX вв. явлениями глобального масштаба.
[4] Anderson Benedict. Imagined Communities. Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. L.–N.Y.: Verso, 1991. P. 4.
[5] Gellner Ernest. Nations and Nationalism. Oxford: Basil Blackwell, 1988. P. 45.
[6] Смит Энтони. Национализм и модернизм. М.: Праксис, 2003. С. 95.
[7] Наверное, в данном случае вернее было бы сказать «этническое», так как радикальный национализм обычно разделяет этнически «чистых» и «нечистых» носителей национальной культуры.
[8] Цит. по чешскому изданию: Gellner E. Nacionalismus. Praha: CDK, 2003. S. 17–18. Курсив Э. Геллнера.
[9] Ирония истории заключалась в том, что большинство этих государств, будучи национальными по идеологии и политической структуре (доктрина «чехословакизма» в Чехословакии, доминирование сербской элиты в Югославии, преследования этнических меньшинств в «расширенной» Румынии и новой Польше), являлись многонациональными де-факто и таким образом унаследовали — зачастую в еще более обостренной форме — проблемы межнациональных отношений, свойственные рухнувшей монархии Габсбургов.
[10] Не совсем точно. О масштабной и целенаправленной политике русификации в польских, литовских и белорусских губерниях можно говорить только после разгрома восстания 1863–1864 гг.
[11] Янов Александр. Патриотизм и национализм в России, 1825–1921. М.: Академкнига, 2002. С. 273.
[12] Погодин Алексей. К вопросу о национализме // Национализм. Полемика, 1909 — 1917. М.: ДИК, 2000. С. 126–127.
[13] Нетрудно понять, что основное различие между нациями (точнее, представлениями о нациях), в основе которых лежит тот или иной из указанных принципов, заключается в том, что в первом случае нация как «воображаемое сообщество» остается открытой для каждого, кто считает себя принадлежащим к ней, говорит на ее языке и (это даже не обязательно, хоть и желательно) обладает соответствующим гражданством; во втором же случае, даже обладая всеми указанными признаками (самоидентификация, гражданство, владение языком) человек не вправе рассчитывать на принадлежность к данной нации, если его предки — или по крайней мере их большинство — не являлись представителями соответствующего этноса.
[14] Schulze Hagen. Stat a narod v evropskych dejinach. Praha: Lidove noviny, 2003. S. 148.
[15] Rothschild Joseph. East Central Europe Between the Two World Wars. Seattle– L: University of Washington Press, 1998. P. 12.
[16] Есть основания далеко не во всем соглашаться с таким подходом, но для удобства примем его в качестве рабочей гипотезы, тем более что различия между фашизмом и нацизмом непосредственно не касаются нашей основной темы.
[17] Payne Stanley G. A History of Fascism, 1914–1945. Madison (Ws): Univercity of Wisconsin Press, 1995. P. 17.
[18] Впрочем, впоследствии и итальянский фашистский режим, и — в меньшей степени — режим Гитлера в Германии из соображений политической тактики тесно сотрудничали с традиционными общественными и государственными институтами, в первую очередь с армией и (в случае Италии) с монархией и католической церковью.
[19] Griffin Roger. The Nature of Fascism. L.–N.Y: Pinter, 1994. P. 26.
[20] В русскоязычной историографии встречается также вариант написания этой фамилии «Гомбош».
[21] Халас Иван. Диктатура белогвардейских генералов в период гражданской войны в России, 1917–1921 гг. // Авторитарные режимы в Центральной и Восточной Европе. М.: Институт славяноведения РАН, 1999. С. 50–51. Подробнее см., например: Шамбаров Валерий. Белогвардейщина. М.: Эксмо-пресс, 2002.
[22] Подробнее см., например: Шимов Ярослав. Беспокойный призрак империи. Заметки об имперском прошлом, постимперском настоящем и (возможном?) неоимперском будущем России // Логос. 2005. № 1. С. 3–18.
[23] Недаром первым получившим широкую огласку массовым антиправительственным выступлением в союзных республиках стали волнения в Алма-Ате в конце 1986 г., поводом для которых послужило назначение главой ЦК КП Казахстана не казаха, а русского — Геннадия Колбина.
[24] Subtelny Orest. Ukraine: A History. Toronto (ON): University of Toronto Press, 1988. P. 53.
[25] Цит. по: Snyder Timothy. The Reconstruction of Nations. Poland, Ukraine, Lithuania, Belarus, 1569–1999. New Haven–L.: Yale University Press, 2003. P. 187.
[26] Ibidem. P. 97–98.
[27] См.: Митрохин Николай. Русская партия: движение русских националистов в СССР. 1953–1985 годы. М.: Новое литературное обозрение, 2003.
[28] Митрохин Н. Этнонационалистическая мифология в советском партийно-государственном аппарате // Отечественные записки. 2002. № 3. С. 298.
[29] Компартия РСФСР была создана в 1990 г., незадолго до распада СССР. Эта структура, объединившая наиболее консервативных представителей российских коммунистов, выступавших за сохранение и упрочение советского строя, парадоксальным образом способствовала дальнейшей «суверенизации» России и в каком-то смысле внесла свой вклад в дело распада Союза — пусть и явно против воли ее членов и организаторов.
[30] В случае с Венгрией, Польшей и Чехией можно говорить о куда более древней традиции государственности.
[31] Бейссингер Майкл Объяснение балтийской исключительности: идеология реставрационизма и границы политического воображения. В сб.: Страны Балтии и Россия: общества и государства. М.: Референдум, 2002. С. 304.
[32] Краткая история Беларуси до XVII века; Краткая история Беларуси от XVII века и до наших дней // Сайт президента Республики Беларусь (president.gov.by/print/rus/map2/hist/ist2.html; president.gov.by/print/rus/map2/hist/ist3.html).
[33] См., например: Портнов Андрей. Terra hostica. Образ России в украинских школьных учебниках истории после 1991 года // Неприкосновенный запас. 2004. № 4 (цит. по: magazines.russ.ru/nz/2004/4/port12-pr.html).
[34] Глеб Павловский: «Мы проиграли не кому-нибудь, а революции» // V.I.P.Лента.Ru. 2004. 12 августа (vip.lenta.ru/doc/2004/12/08/pavlovsky/).
[35] Окара Андрей. Золотое сияние оранжевой революции, или как Архистратиг Михаил заступился за Украину // Украинская правда. 2004. 24 декабря.
[36] В современной России, на наш взгляд, нет сколько-нибудь значимых политических сил, которые можно было бы обозначить как фашистские — несмотря на частое употребление этого термина в частной и публичной полемике. Отдельные носители фашистских или протофашистских взглядов, конечно, существуют и высказывают свои воззрения — причем, если судить по некоторым российским СМИ, возможностей для таких высказываний у них становится больше, — однако говорить об организованном фашизме в России, как мне кажется, преждевременно. Правые радикалы более «на виду», и по многим параметрам к этой категории могут быть отнесены представители таких «респектабельных» политических сил, как ЛДПР или партия «Родина». Однако идеологическую экспертизу современной российской политической сцены затрудняет «политтехнологичность» этой сцены, на которой многие субъекты, позиционирующие себя тем или иным образом, в действительности представляют собой фиктивно-«оппозиционные» проекты, созданные властями.