«Полит.ру» продолжает публикацию работы историка Андреа Грациози «Новые архивные документы советской эпохи: источниковедческая критика». Во второй части статьи речь пойдет о намеренных и случайных искажениях и погрешностях в документации, с которыми неизбежно сталкиваются исследователи советских архивов. Автор предлагает классификацию искажений в зависимости от их происхождения и рассуждает о феномене «официальной лжи режима», о ее истоках и последствиях. Статья опубликована в новом номере журнала "Отечественные записки" (2008. № 5).
2. Искажения и подмены
На суперобложку этого выпуска Cahiers[1] вынесены слова, написанные Сталиным в 1931 году: «Кто же, кроме безнадежных бюрократов, может полагаться на одни лишь бумажные документы Кто, кроме архивных крыс…» В данном конкретном случае Сталин, пожалуй, зашел слишком далеко: молодой историк, на которого он обрушился, обнаружил в архивах свидетельства того, что накануне Первой мировой войны Ленин был связан с немецкими и прочими «социал-фашистами» теснее, чем то хотелось обнародовать Сталину в начале 1930-х[2]. И все же — в той мере, в какой это касалось советского периода, — вождь в целом был прав: ведь он исходил из собственного опыта и, безусловно, знал, о чем говорил. Еще в 1930-е годы Троцкий, представив убедительные доказательства, обвинил его в систематическом перекраивании истории. Сейчас мы знаем: Сталин фальсифицировал и отдельные бумаги, и архивные дела, с которыми предстояло работать будущим историкам. «Диктатор нередко, рассмотрев представленные материалы, приказывал их уничтожить, предварительно отдав устные распоряжения Поскребышеву. А иногда и письменные»[3]. И теперь мы, те самые будущие историки, неизбежно задаемся вопросом: до какой степени можно доверять бумагам, которые остались после этого человека – даже если не брать в расчет, что после смерти диктатора они, как уже упоминалось, были подвергнуты новым «чисткам».
Сталин действовал очень ловко, и его пример, пожалуй, является самым показательным. Однако не следует забывать, что мы в принципе имеем дело с партией, вожди которой в 1923 году, когда их кумир Ленин лежал на смертном одре, открыто обсуждали, следует ли продолжать изготавливать фальшивые выпуски «Правды» специально для «старика», дабы внушить ему, что к его мнениям и пожеланиям по-прежнему относятся с должным вниманием. Собственно, мы имеем дело с человеком, с группой партийных лидеров, с партией, с системой, в которой словам верит только идиот, как выразился Троцкий в письме к Орджоникидзе в 1927 году[4]. Таким образом, полагаясь на документы, которые суть не что иное, как записанные слова, мы как раз и рискуем оказаться теми самыми идиотами.
Впрочем, не всегда искажения, содержащиеся в тексте документа, обусловлены чьими-то сознательными манипуляциями. Терри Мартин[5] убедительно показал: сама природа системы, с ее глубоким расколом между теми, кого он называет «умеренной» бюрократией, и сторонниками жесткого курса, такова, что эта система порождает недостоверные документы, способные ввести в заблуждение даже добросовестных историков. Выводы Мартина хорошо согласуются с замечанием Джонатана Боуна[6] об искажениях, проистекающих из принципов секретности, и с наблюдением Питера Блитштейна[7] над практикой дублирующего документирования одних и тех же мероприятий органами безопасности, партийными и государственными учреждениями. Поскольку институты, проводившие «твердую» линию, как правило, были засекречены глубже других, документальное наследие системы в основном отражает более умеренные практики и типы поведения. Нельзя не согласиться с Мартином в том, что «самой распространенной исследовательской ошибкой является, несомненно, общий уклон в сторону “смягчения” практики». Медленный и половинчатый процесс рассекречивания лишь усугубляет это искривление: нам и сегодня доступна сравнительно небольшая часть и без того редких документов, созданных в органах безопасности[8]. Не будем забывать, что мы изучаем режим, который – во всяком случае, на первых порах – сам подчеркивал свою «конспиративность» и функционировал соответственным образом.
Далее я хотел бы описать три типа искажений, свойственных документам советского режима. Будучи допущены непреднамеренно или же предумышленно, затем эти искажения самопроизвольно, независимо от чьих-либо желаний проникали в систему, действуя подобно болезнетворным микробам.
A. Идеологии
Первой в списке обвиняемых стоит идеология, точнее, идеологии. В условиях советской политической системы марксизм – с поправкой на образование и умственный кругозор ее лидеров – занимал особое место. Я говорю о тех нескольких тысячах кадровых работников и о нескольких сотнях человек, составлявших костяк партии, которые очень серьезно относились к марксизму, как они его понимали. Свой собственный извод марксизма они стремились положить в основу системы, которую сами создали – при том, что зачастую только на то и были способны, чтобы слегка закамуфлировать систему чем-то, весьма отдаленно напоминавшим учение Маркса.
Как бы то ни было, марксизм, даже в своей наивно-добросовестной дореволюционной версии, являл собой идеологию в марксистском же понимании этого слова, т. е. некую иллюзорную, утопическую, успокоительную и самодостаточную конструкцию и одновременно – кривое зеркало, искажающее реальность, в особенности – такую «нетипичную», с точки зрения классического марксизма, реальность, как бывшая царская империя. На ум приходят тонкие замечания А. О. Хиршмана о ловушках, которые подстерегают интеллектуалов «третьего мира», воспринявших западные научные категории и применяющих их к своим собственным странам [9]. Нечего и говорить: проблемы, возникшие в результате адаптации марксизма к российской действительности, с течением времени лишь росли по мере распространения чисто сталинской, упрощенной и примитивной версии этой теории.
Рассмотрим для примера сводки (о которых мы еще поговорим более подробно), циркулировавшие в органах госбезопасности и в партийной среде. Эти сводки представляли собой ответы на опросные листы, присылаемые из Москвы. Резонно предположить, что, по крайней мере, до 1922–23 годов люди, готовившие опросники, принадлежали к упомянутому выше марксистскому контингенту. Знакомясь с этими материалами, более всего поражаешься свойственному им вульгарному позитивизму, столь характерному для марксизма конца века. Все мероприятие затевалось для того, чтобы узнать у местного начальства о настроениях различных групп населения и их эволюции в связи с изменением экономической ситуации. Идея сама по себе разумная, но весьма ограниченного применения. Более того, в опросных листах использовались самые элементарные, самоочевидные и априорные категории, такие как кулак, середняк, бедняк. В результате уже в 1919–20 годах мы имеем отчеты ВЧК, которые начинаются с того, что бедняк «с нами», кулак «нас ненавидит», а середняк, естественно, «колеблется» – а затем сообщают, что сельское население в целом сплачивается против коммунистов, находясь полностью под влиянием кулака[10].
Вскоре, однако, начинают проявляться и другие идеологии. По наблюдению Терри Мартина, сводки об этнической напряженности и конфликтах в республиках Средней Азии существенно различаются в зависимости от национальной принадлежности их составителей[11]. Затем уже в 1919 году продолжение – точнее, расширение – практики перлюстрации стали оправдывать соображениями, весьма далекими от официально утвержденной революционной идеологии. Согласно официальному распоряжению, в число писем, подлежащих конфискации и пересылке в «органы», т. е. рассматриваемых как потенциально опасные, вошла корреспонденция на неизвестных языках, письма, в которых выражается недовольство советским государственным строем, содержится сексуальная фразеология, и проч. и проч. Под этим перечнем, отражающим крайне авторитаристское представление о государстве, мог бы подписаться (внеся в него минимальные поправки) самый реакционный чиновник любого старого режима. Думаю, мы не ошибемся, предположив, что подобного рода взгляды разделялись многими из тех, кто, взяв за основу упомянутые инструкции, позднее стал регулярно писать доносы в «компетентные органы»[12].
Рассмотрим теперь побочные следствия того, что можно назвать официальной ложью режима, т. е. сознательного и активного построения мифического образа реальности в соответствии с идеологией этого режима, его потребностями и задачами международной политики. Как свидетельствуют сообщения РОСТА (предшественника ТАСС), летом 1918-го раздувавшие популярность ненавидимых в деревнях комитетов бедноты (комбедов), подобного рода параллельная «правда» фабриковалась практически незамедлительно, с невообразимой для меня быстротой [13]. На диво стремительно проникала она и в секретные донесения высшему руководству страны, которые, казалось бы, должны быть свободны от этого идеологического мусора. К примеру, сводки ВЧК времен Гражданской войны содержат весьма любопытные внутренние противоречия. Мы уже упоминали ответы на опросники о поведении крестьян. Еще интереснее проследить употребление кавычек при определении крестьянских восстаний как «кулацких» или «бандитских»: там встречаются даже такие выражения, как «бандитизм», а Антонова, предводителя крупнейшего в пореволюционные годы крестьянского мятежа, называют то бандитом, то предводителем массового крестьянского восстания[14].
Очень скоро, однако, эта рассогласованность стала сходить на нет: официальный дискурс (термин, по-моему, подходящий для данного случая) возобладал даже в секретных документах[15]. Итак, перед нами встает вопрос: почему это произошло – и к тому же столь быстро – вопреки очевидной заинтересованности руководства в знании «правды»?
Конечно, немалую роль сыграло невежество, низкий культурный уровень большинства местных чиновников. Здесь мы имеем дело уже не с марксистами, готовившими длинные опросники, а с теми, кому приходилось на них отвечать, – недавними выдвиженцами, очень часто происходившими из народа. Разумеется, им было проще воспользоваться готовыми шаблонами (кулак, середняк, бедняк и т. д.) или даже статьями из местных газет, чем серьезно обдумывать положение дел на месте и самостоятельно искать ответы. К тому же несоответствие их ответов генеральной линии могло серьезно осложнить им жизнь. В этом одна из главных причин быстрой стандартизации, нивелирования стиля секретных донесений, его формального сближения с официальной пропагандой – в хорошо известной склонности бюрократии адаптироваться к спускаемым сверху моделям и прятаться за, так сказать, беспроблемными рассуждениями. (В своей статье для этого выпуска Cahiers Блитштейн говорит о «формально-бюрократическом стиле, вырастающем из ключевых слов данного политического момента»)[16].
Данный феномен отнюдь не является чисто советским, он, конечно, универсален. И все же именно в советском политическом контексте 30-х годов он проявился особенно ярко. Сталинская тирания, непрерывные кровавые чистки – эта ситуация в сильнейшей степени принуждала к приспособлению. Добавим, что тиран безусловно желал знать «правду» – однако совершенно ясно, что никто не хотел подвергать себя риску, докучая ему или раздражая его нежданными новостями, поэтому ложь все время множилась, усиливая его ярость, а это, в свою очередь, порождало еще больший страх, раболепие и новую ложь – классический пример порочного круга. Лучшее из известных мне описаний этого феномена принадлежит личному врачу Мао Цзэдуна, чью книгу необходимо включить в список обязательного чтения для всех, кто интересуется устройством деспотических режимов и тем, как они функционируют [17]. Но вернемся в СССР: к 1930-му даже такие как Балицкий, жесткий, внушавший ужас глава украинских органов госбезопасности, в своих сводках, по-прежнему информативных, стал гораздо осторожнее подходить к выбору слов и к компоновке текста, хотя его донесения 1919–20 годов о мятежном крестьянстве Украины написаны вполне живым и свободным языком [18].
Такой тип поведения и привел к появлению секретных документов вроде написанного в 1933 году отчета, в котором расписываются восторги шахтеров по поводу новых пневматических буров – хотя рабочие ежедневно пачкали эти самые буры экскрементами, о чем прекрасно знали все, кто давал себе труд поинтересоваться[19]. Но ведь уже в годы Гражданской войны (а это время, в общем, гораздо более адекватных донесений) создавались документы с пометой совершенно секретно, на все лады прославляющие любовь крестьян к коммунам – именно тогда, когда ярость народа против коммун достигла столь небывалой силы, что само это слово оказалось вскоре практически вычеркнутым из политического словаря[20].
И все же самым важным фактором, способствовавшим проникновению официальной лжи в секретные отчеты и ее экспансии на высшие уровни политической системы, было, по-видимому, нечто другое – а именно неспособность руководства страны, декларировавшего приверженность социалистической идее, смело посмотреть в лицо реальности и признаться себе в изначально беспощадном антинародном характере режима – т. е. в том, что составляло подлинный секрет. Антинародная направленность этого режима оказалась гораздо сильнее, чем даже я мог себе вообразить. Читая донесения органов безопасности времен Гражданской войны, то и дело сталкиваешься с описанием случаев, которые трудно классифицировать и которые словно бы порождены эпохой Робина Гуда, средневековьем, когда иноземные захватчики силой собирали дань с местных порабощенных племен. Чтобы дать читателям представление о том, что тогда творилось в стране, придется привести обширную цитату. Ниже мы помещаем выдержку из донесения ВЧК, написанного в феврале 1922 года, т. е. в пору, когда официально санкционированный НЭП развивался полным ходом. Примечательно, что этот текст выглядит как обличительный, и в известном смысле можно считать его таковым, но по сути это не совсем верно, поскольку – о чем свидетельствует сотня других подобных отчетов – «эксцессы», в нем описанные, входили в стандартную практику, распространенную по всей стране с благословения самопровозглашенного коммунистического правительства.
«Бесчинства продработников в (Омской. – А. Г.) губернии достигают совершенно невероятных размеров. Повсеместно арестованных крестьян сажают в холодные амбары, бьют нагайками и угрожают расстрелом. Крестьяне, боясь репрессии, бросают хозяйства и скрываются в лесах. 156-я проддружина и 3-й продотряд приказали жителям нескольких сел собраться на общее собрание. Собравшихся кавалерийский отряд начал избивать нагайками и обнаженными шашками. Не выполнивших полностью продналог гнали через село и топтали лошадьми. Многих женщин избили до потери сознания, закапывали в снег, производили насилие»[21].
Вот эту-то тайну в первую очередь и была призвана охранять система конспирации, т. е. правил, выработанных для защиты большевистского подполья от царской тайной полиции. После 1917 года эта система вовсе не была упразднена, как можно было бы заключить исходя из претензий нового правительства на народный и социалистический характер – она расширилась и усилилась[22]. Советские вожди довольно скоро, примерно с весны 1918 года, убедились в крайней непопулярности своего режима, но, как я уже сказал, знание этой тайны тяготило. Очень силен был соблазн принять собственную ложь за чистую монету. Поражает, когда видишь, как люди вроде А. Г. Шлихтера, на котором лежит ответственность за вакханалию кровавых реквизиций на Украине (1919 год) и в Тамбове (1920), а значит, во многом и за два крупнейших антибольшевистских крестьянских восстания, утверждают, что большевики неповинны в развязывании гражданской войны и террора, и в том же самом документе, предназначенном для внутреннего пользования, призывают к развязыванию гражданской войны и к упомянутым выше жестоким мерам в деревне. Принимая во внимание, что Шлихтер был лично порядочным человеком, фанатично верующим в идеи Карла Поланьи о перераспределении материальных благ, я полагаю, что он лгал себе точно так же, как своим товарищам[23]. Спустя годы один из тех кадровых партработников, кого в начале 1930-х направляли в деревню для ускорения коллективизации и организации хлебозаготовок в голодных районах, признал: «Чтобы жить в мире с собой, мы вынуждены были до неузнаваемости камуфлировать реальность при помощи слов» (курсив мой. – А. Г.)[24].
Конечно, первые коммунистические вожди – Ленин, Троцкий, Сталин – обладали достаточно сильным характером, чтобы смотреть правде в глаза, и достаточно острым умом, чтобы этой правды добиваться – пусть даже, как я уже сказал, ложными путями и порочными методами. Но система как таковая, равно как и многие ее вожди, очень скоро вошла во вкус своей собственной официальной лжи. И если Троцкий или Сталин обыкновенно приходили в ярость, получая доклады и донесения, приукрашивающие действительность, то некоторые из их современников и большинство преемников, напротив, стремились к самоуспокоенности. Достаточно почитать секретные донесения, составленные Горбачевым, человеком отнюдь не глупым, для Брежнева[25], или напомнить известную историю, рассказанную Солженицыным. В начале 1990-х, надеясь докопаться до «правды», скрытой под слоем официальной лжи о своей деятельности, Солженицын запросил протоколы закрытого заседания Политбюро, предшествовавшего его высылке из СССР. Каково же было его удивление, когда оказалось, что члены Политбюро (по крайней мере, если верить протоколам) говорили о нем теми же словами, что и газетчики, развязавшие его публичную травлю[26].
В конце концов высшее советское руководство стало питаться плодами собственной пропаганды. Это искажение наложилось на многоуровневый режим секретности. Система неизбежно становилась все более неэффективной – иначе и быть не могло: Центр страдал прогрессирующей слепотой, постепенно теряя способность видеть хоть сколько-нибудь объективную картину, а значит и сколько-нибудь рационально действовать. Не будет ошибочным утверждение, что советское государство пало жертвой собственной лжи, что оно угодило в ловушку, которую само же и устроило – ловушку, до сих пор подстерегающую беззаботного историка. Ниже мы покажем, что сходные процессы, отягощенные специфически бюрократическим типом поведения, наблюдались и в хозяйственной области.
Б. Особенности бюрократии, ее культура и интересы
Выше мы не раз касались этой проблематики, но лишь мимоходом. Чрезвычайно сложная и значимая, она заслуживает гораздо более тщательного анализа, чем тот беглый разбор, который я предлагаю ниже. Но я, как всегда, буду рад, если намеченные мной контуры помогут хотя бы привлечь к ней внимание.
Прежде всего мы сталкиваемся с хорошо известной склонностью чиновников приукрашивать достигнутые результаты — пороком, свойственным едва ли не каждому человеку, на которого возложена официальная ответственность. Помните, что я писал о протоколах собраний нашего факультета? Если так, каким образом и в какой степени мы можем доверять официальным советским отчетам[27], пусть даже с поправкой на бюрократические манипуляции
А манипуляции эти приобрели весьма заметный размах. Мы знаем, что отчеты правили в личных секретариатах по приказу или в интересах того или иного лидера. В ходе одного из моих «расследований» на итальянском материале я попросил одного из бывших функционеров крупнейшего профсоюза Италии, ВИКТ[28], рассказать, как составлялись протоколы заседаний их руководящего органа. Оказалось, что секретарь генсека ВИКТ лично просматривал все протоколы и правил их, выставляя его оппонентов в глупом и смешном виде. Однако, разумеется, меньшинство ВИКТ тоже могло обнародовать свою точку зрения, многие его лидеры позднее опубликовали свои мемуары, так что мы можем более или менее точно составить представление об их политических позициях.
На содержании протоколов сказывались также личные убеждения и симпатии тех, кто их вел. Я как-то расспрашивал одного из членов Политбюро Итальянской компартии о протоколах собраний, происходивших в 1960-е годы, в пору противоборства двух влиятельных фракций – левого и правого крыла. Выяснилось, что за ведение протоколов заседаний Политбюро отвечал человек с ярко выраженными «правыми» убеждениями, и это заметно повлияло на содержание записей. Позднее я обнаружил, что первые подробные протоколы заседаний Президиума Верховного Совета СССР, а при Хрущеве записи вел Малин, отразили пристрастия последнего. Затем я узнал, что уже в 1923 году Троцкий, Радек и Пятаков выразили официальный протест против действий сталинского назначенца Назаретяна, секретаря, который занимался официальными протоколами заседаний Политбюро[29].
Мой итальянский друг также подтвердил существование устойчивой традиции «правки» официальных протоколов, оставлявшей лишь слабые следы яростных столкновений между двумя фракциями. Более того, нередко острые конфликты «зашифровывались» таким образом, что человек, не знающий скрытого значения с виду банальных слов, совершенно не в состоянии уловить смысл бурных споров тех дней.
Мне могут возразить: в истории так было всегда. Верно, отвечу я, однако если говорить о советской практике, скажем, 1929–53 годов, то мы почти лишены возможности даже выделить эти политически значимые слова. Оппозиция – если таковая и существовала – не имела голоса, редко кто оставил достоверные мемуары, участников событий уже нет в живых – они не могут ответить на наши вопросы. Ну а протоколы Политбюро, наряду с другими официальными документами, в то время использовались как чрезвычайно важный и эффективный инструмент власти – это и подчеркивали Троцкий, Радек и Пятаков, протестуя против действий Назаретяна. Исходя из всего сказанного, мы вправе предположить, что манипуляции с текстом протоколов – прямые и завуалированные, сознательные или неосознанные — достигали колоссальных размеров – но, к сожалению, у нас нет надежных инструментов для их измерения.
В этом отношении 1920-е годы, конечно, представляют собой исключительный период. Тогда, как мы видели, партийная оппозиция, по крайней мере, имела возможность голосовать по-своему и даже могла редактировать тексты выступлений своих участников на пленумах ЦК, прежде чем протоколы отправляли в печать. И все же записи тех заседаний таят в себе много ловушек. Только благодаря оппозиции нам теперь известно, что уже в 1920-е годы сталинские подручные Назаретян, Сафаров и Ярославский – часто под благосклонным присмотром Бухарина — открыто фальсифицировали документы. По пути в редакцию «Правды» решения партийных собраний, резолюции, по которым проводилось голосование, искажались до неузнаваемости, а если оппозиционные лидеры возмущались, то обычно теряли работу их информаторы[30].
Далее, нам следует учитывать «корпоративные» интересы различных бюрократических органов, в которые вплетались, внося свои коррективы, личные интересы их членов. В Советском Союзе, как и везде, но заметнее, чем везде, конфликты между бюрократическими институтами приводили к серьезным искажениям документов, создаваемых самой бюрократией. Так например, в декабре 1924 года Феликс Дзержинский попросил своего заместителя Менжинского тщательнее готовить сводки ОГПУ, предназначенные для руководителей партии, подчеркнув, в частности, что они должны отражать лучшие стороны деятельности ОГПУ – последствия чего для нас очевидны. Просьба Дзержинского была четко обоснована: ОГПУ в это время подвергалось резкой критике. Крыленко и его могущественные союзники из числа умеренных во главе с Бухариным выступили в Политбюро с предложением ограничить особые полномочия чрезвычайки и передать их нормально действующему в рамках закона органу[31].
Примерно то же самое проделывалось с документами профсоюзов и Народного комиссариата труда, которые соперничали с ВСНХ (и с документами ВСНХ, разумеется), а также с письмами, которыми обменивались Наркомфин, Госбанк и ВСНХ в ходе их нескончаемых споров о промышленных кредитах и т. д. Иными словами, эта практика носила всеобщий характер – до тех пор, пока система не рухнула. Так, еще в 1985 году Горбачев счел необходимым выразить КГБ официальный протест против «недопустимых искажений» фактического положения вещей в письмах и информационных сводках, направляемых в Центральный Комитет и в другие правительственные органы[32].
Такое же состояние дел было характерно и для документооборота между местными и центральными органами управления. В политически напряженные моменты доходило до того, что влиятельные местные руководители официально формировали особые комитеты, в обязанности которых входил контроль над информацией, посылаемой в Москву. Такой комитет учредил, например, Орджоникидзе, чтобы перекрыть поток жалоб на ту исключительную жестокость, с какой он в августе 1924 года подавил восстание в Грузии[33]. На нижних уровнях прибегали к более бесхитростным приемам: практически каждое советское учреждение, обращаясь в вышестоящую инстанцию с просьбой решить ту или иную проблему и желая, чтобы наверху приняли благоприятное решение и издали соответствующий приказ, представляло наверх искаженную информацию. Таков обычный порядок вещей повсюду в мире – проблема лишь в том, что в Советском Союзе 1930-х годов не существовало сколько-нибудь свободной прессы, которая могла бы предать огласке эти корпоративные интересы, и сегодня, исследуя советское прошлое, мы вынуждены полагаться исключительно на документы, созданные в чиновничьих кабинетах. Поэтому, читая те справочные материалы, что готовились к заседаниям Политбюро или СНК по каждому пункту повестки дня, ни в коем случае нельзя упускать из вида все эти соображения.
Как я уже писал, искажения, привносимые в документы интересами отдельных лиц, накладывались на искажения, продиктованные групповыми интересами. Прекрасный пример – поведение военных. Известно, в какую ярость приводили Троцкого в 1919 году сводки с фронтов: в них всегда сообщалось, что Красная армия побеждает, а противник несет огромные потери – даже если не было сделано ни единого выстрела[34]. Судя по донесениям о борьбе с антоновщиной в конце 1920 года, не проходило дня, чтобы Антонов не терпел серьезного поражения – между тем мятеж ширился месяц от месяца и для его подавления требовались все новые силы. Но, пожалуй, самый патологический случай – это рапорты Ворошилова. Антонов-Овсеенко слал полные возмущения телеграммы, разоблачая откровенную ложь Ворошилова, преувеличивавшего свои заслуги в разгроме атамана Григорьева. За несколько месяцев до этого, в январе 1919 года, Ворошилов пошел на подделку подписи Пятакова, тогдашнего главы украинского правительства, под приказом, который ставил во главе создаваемой Красной армии Украины его самого и близких ему людей. Пятаков хотел привлечь его к суду – а Ворошилов в конце концов добился всех наград, о которых только можно было мечтать[35].
Армейский почин был вскоре подхвачен руководителями производства всех уровней, от бригадиров до директоров заводов. Необходимость всякий раз доказывать, что план выполнен и даже перевыполнен, с тем чтобы избежать наказания, а еще лучше – получить награду, вкупе с привычкой скрытно накапливать как можно больше ресурсов — поскольку система оказалась хронически неспособной решить проблему снабжения, — подталкивало всех занятых на производстве, вплоть до рабочих, к созданию “объединенных фронтов” – на уровне бригады, цеха и завода. Сплачивала всех общая заинтересованность в систематической лжи. Позже этот коллективный способ действия, который распространялся все шире и шире, стали обозначать словом туфта, заимствованным, вероятно, из практики ГУЛАГа, где такой тип лжи был залогом выживания[36]. – Здесь мы подходим к следующей, чрезвычайно важной теме.
В. Данные экономики и других областей
Экономические показатели ставят перед исследователем ряд специфических проблем. В свою очередь, сами эти проблемы высвечивают некоторые фундаментальные черты советской системы и проясняют причины, приведшие к ее конечной гибели. В данном случае я не имею в виду очевидных искажений и неточностей, проникавших в экономическую статистику как в СССР, так и на Западе[37]. Я не собираюсь здесь говорить и о тривиальных подтасовках, которые делались либо в интересах тех или иных лиц, занятых на производстве, либо диктовались, так сказать, государственными соображениями, заставлявшими, к примеру, советское руководство, начиная уже с 1920-х годов, систематически скрывать или фальсифицировать данные о государственном бюджете, инфляции или состоянии резервов Госбанка[38]. Не станем мы разбирать и проблемы, связанные с засекречиванием, все шире распространявшимся на исходе НЭПа, когда, по словам Б. Вольфа, «тьма, скрывавшая истинное положение дел в экономике, застилала глаза не только рядовых граждан, но и тех, кто был обязан планировать будущее производство»[39].
Я хотел бы обсудить более конкретный вопрос: к чему привело отсутствие в Советской России экономики «мизесианского» типа, а точнее, ее минимизация. Как известно, в статье, написанной в 1920 году, Людвиг фон Мизес сформулировал ряд теоретических проблем и указал на их практические последствия для нерыночных, «социалистических» экономик. Его выводы оказали сильнейшее влияние не только на экономистов, но, думается мне, также и на советское руководство. Есть свидетельства того, что Троцкий и его товарищи, по-видимому, были знакомы с этой статьей и что она – пусть на короткое время – вызвала у них сильные прорыночные настроения. Нам также известно, что в 1945 году архив Мизеса настолько заинтересовал советское руководство, что был вывезен из Вены в Москву. Впрочем, после Второй мировой войны в глазах многих мощь и кажущаяся стабильность советской системы, как считает Оскар Ланге, стали свидетельством того, что Мизес все-таки ошибался, и его учение было почти забытo[40]. Действительно, Мизес занимал крайне жесткую позицию: он отрицал саму возможность существования социалистической системы в течение сколько-нибудь долгого времени. Победа СССР в войне, казалось, опровергла это утверждение. Однако позднейшие события подтвердили правоту Мизеса – если не в крайних выводах, то, во всяком случае, по существу его идей. (Я полагаю, что к тем же результатам привело бы и тщательное исследование более ранних событий[41]).
Как известно, основная проблема нерыночных экономик – это отсутствие обоснованных цен, указывающих на то, каких именно товаров (а их в развитом обществе производится бесчисленное множество) в данный момент недостает. Даже при НЭПе, когда имелся и рынок труда, и рынок потребительских товаров, рынок капитала отсутствовал, а значит, инвестиции приходилось делать фактически вслепую. Собственно, советское руководство исходило из того, что лучший инструмент управления инвестициями — это планирование, которое в действительности, как я пытался показать в другом месте, лишь ускорило экономический кризис НЭПа[42].
После 1929 года рынки всех типов сократились до предела. Это, как я полагаю, и создало такую ситуацию, когда теоретически, т. е. в принципе стало невозможно ответить на основные вопросы, относящиеся к истории и развитию советской экономической системы – разве что очень приблизительно, полагаясь на интуицию. Иными словами, секретные данные, которые попадают к нам в руки сегодня, не являются ключом к решению проблем, над которыми в течение десятилетий бились исследователи советского «экономического эксперимента». Наглядный пример – попытка выяснить размер и проследить динамику национального дохода СССР. Нескончаемые дискуссии, которые ведутся на Западе вокруг этого вопроса, заставляют предположить здесь некую фундаментальную проблему. Пожалуй, еще определеннее указывает на нее то обстоятельство, что в поисках решения Наум Ясный в одиночку, лишь благодаря своему исключительному здравомыслию и пониманию советской действительности (и даже несмотря на допущенные им формальные ошибки), смог достичь лучших результатов, чем вся школа Абрама Бергсона со всей ее статистической премудростью и солидным финансированием[43].
И все же западные институты и отдельные ученые продолжают время от времени выдавать до нелепого точные оценки, в которые нередко вносит коррективы их собственная заинтересованность. Один йельский профессор экономики, консультировавший советское правительство в конце 1980-х, рассказывал мне, как он был удивлен, узнав, что члены горбачевской команды, окончательно утратив веру в адекватность отечественных экономических показателей, пользовались результатами расчетов ЦРУ. Мизесу это, несомненно, понравилось бы. Но поскольку в этих расчетах был заинтересован военно-промышленный комплекс США, некоторые оценки, если верить независимым наблюдателям, были завышены едва ли не вдвое. Последствия легко себе представить. Между прочим, это нам урок: не стоит принимать за чистую монету прогнозы конца 1980-х — начала 1990-х годов, предрекавшие коллапс восточноевропейских экономик. Ценность статистических данных, полученных в предыдущие годы, практически равна нулю[44], а наблюдатели, вообще говоря, предпочитают замечать лишь то, о чем уже составили мнение. Конечно, стале- и чугунолитейные заводы, другие предприятия и фабрики во множестве закрывались, но возникает законный вопрос: действительно ли остановку предприятий, пожирающих огромные ресурсы и выпускающих продукцию весьма сомнительной ценности, надо считать потерей для национальной экономики — или же следует, скорее, записать это по ведомству доходов В конце концов, разве прекратить убыточное производство не означает остаться с прибылью Хотя, конечно, никто не станет отрицать, что от такой перестройки страдают люди (правда, их страдания суть следствия старой системы, но никак не попыток найти выход из тупиковой ситуации, которую она создала).
Но вернемся к истории и обратимся к так называемому экономическому росту в СССР 1930-х годов[45]. Что нам доподлинно известно об этом Мы знаем, что в то десятилетие было построено нечто, безусловно, очень масштабное и что оплачено оно было весьма дорогой ценой. В конце концов молодое государство получило то, к чему стремилось: оно создало мощный, достаточно современный военно-промышленный комплекс, способный производить качественную продукцию по крайней мере в нескольких ключевых отраслях. Вспомним, что советские танки оказались мощнее не только жалких итальянских жестянок (о чем не мешало бы помнить моим друзьям, до сих пор верящим сказкам о модернизирующем потенциале фашистского режима), но и куда более солидных немецких машин.
И все же я думаю, что к концу 1930-х, несмотря на все затраченные усилия и на ту цену, что была заплачена, действительный национальный доход в стране – особенно если иметь в виду общественно-полезную продукцию – был не намного выше уровня 1928 года, а быть может, и не достигал его. Заработная плата уменьшилась на 40%, доходы сельчан (70% всего населения страны) резко упали, то же можно сказать и о количестве сельхозпродукции, выращиваемой ими для собственного потребления (невозможно даже сравнивать объем того, что людям каким-то чудом удавалось получать со своих крошечных участков, с тем, что приносили им в 20-е годы крестьянские хозяйства), мелкое ремесленное и кустарное производство сокращалось и т. д. Разумеется, в экономике был создан крупный государственный сектор, в котором производилось большое количество чугуна, стали, угля, танков, тракторов, самолетов и т. п. Но затраты на изготовление этой продукции в принципе не поддаются учету, а ее практическая полезность вызывает сомнения (за вычетом пользы для государства и его выживания[46]). Не исключено, что уже тогда этот сектор экономики работал в убыток – если учесть огромные затраты ресурсов и лишения, которые терпело население.
Как я уже говорил, истинная цена всей этой продукции, а значит и затраты новой индустриальной экономики были – и остаются – своего рода terra incognita. Между тем советские вожди все же пытались узнать, какой продукции не хватает, и, вопреки Мизесу, им удалось выработать несколько простых и доступных инструментов, дававших им хотя бы некоторое представление о том, куда движется экономика. Образно говоря, они пытались – пусть хоть ненадолго – без компаса сориентироваться на местности, опираясь на ненадежные показания тех приборов, которыми они располагали. Данные, которые мы находим сегодня в советских хозяйственных архивах, суть показания этих приборов.
С одной стороны, мы располагаем сведениями о фактической производительности предприятий, о том, сколько тонн угля, чугуна или сколько грузовиков было произведено. Склонность режима к учету преимущественно физических единиц продукции выросла из нехватки надежных данных; но, по-видимому, ее питала и идеология. Претендуя на знание «истинной» реальности, советский марксизм ставил под сомнение даже научный характер статистики и теории вероятностей. Как было подмечено, в СССР «считалось, что при социализме статистический подсчет вероятностей больше не нужен, поскольку планирование опирается на четкие показатели, а не исходит из статистической неопределенности». По этой причине в 1930-е годы главный статистический орган, Центральное статистическое управление (ЦСУ), было переименовано в Центральное управление народнохозяйственного учета (ЦУНХУ)[47].
Конечно, учет физических единиц продукции имеет определенный смысл. Если завод-автогигант ежемесячно производил сто грузовых машин вместо запланированных тысячи, то это кое о чем говорило советскому руководству (так же как и нам теперь) – равно как и сведения, что через два года этот завод выпускал уже 800 машин в месяц, пусть до тысячи дело так и не дошло. Однако физический объем продукции не в состоянии дать никакого представления – ни нам, ни советским руководителям — о качестве производимого. Этот показатель не содержит информации и о структуре затрат: не исключено, что производство грузовиков было убыточным и поэтому наращивание их производства наносило лишь вред экономике. То же самое относится и к угольной промышленности: нельзя с уверенностью утверждать, что добыча и сжигание угля были рентабельнее, чем возможные вложения в развитие электроэнергетики.
Физические единицы учитывались в так называемых «материальных балансах», которые применялись для распределения дефицитных ресурсов между нуждавшимися в них отраслями промышленности и отдельными предприятиями. Эти балансы представляли собой примитивные межотраслевые таблицы, отражавшие выпуск и потребление тех или иных видов продукции. С их помощью центральное правительство отслеживало использование важнейших ресурсов и пыталось обеспечить относительно сбалансированное развитие промышленности. Основываясь на балансах, рассчитывали, сколько угля, чугуна, стали, сколько токарей и токарных станков было необходимо для производства нужного количества грузовиков, паровых молотов, кирпичей и проч., которые, в свою очередь, использовались для расширенного выпуска новой продукции – чугуна, стали, станков и т. д. Такая система позволяла кое-как управлять экономикой, которая, однако, постоянно испытывала суровые трудности – как временные, конъюнктурные, так и хронические, внутренне ей присущие.
Первые были обусловлены отсталостью советской бухгалтерии в 1930-е годы. Материальные балансы для тяжелой индустрии за 1934 год, включавшие в себя несколько десятков наименований продукции, едва не в одиночку самоотверженно сводил блестящий счетовод, киевский еврей Палей. В 30-е годы он возглавлял отдел материальных балансов НКТП, и тетради с его тщательнейшими расчетами теперь хранятся в РГАЕ. Но ведь даже несколько сот видов продукции – это всего лишь капля в море, если принять во внимание, что для создания одного автомобиля требуются сотни, если не тысячи деталей и что существует по меньшей мере несколько десятков различных сортов и видов стали. Поэтому нарушение равновесия в этой экономической системе стало скорее правилом, чем исключением. Удивления достойно то, что ее руководителям все же удалось добиться известных положительных результатов, а вовсе не их неудачи.
Что касается трудностей имманентных, то вытекали они из простого факта: все, что говорилось выше о недостоверности представляемых сведений, относится и к данным о продукции, подлежащей учету в таблицах материальных балансов, поэтому бесконечные калькуляции, основанные на экономически ненадежных данных, не могли в сколько-нибудь протяженной перспективе не завести народное хозяйство в трясину.
Постоянно сталкиваясь с необходимостью увязывать между собой производство различных видов продукции, правительство в отсутствие достоверных цен прибегло к другому методу. Чтобы оценить рост производства, оно стало отслеживать динамику затрат энергии, стали, чугуна, трудовых ресурсов на единицу продукции. Считалось, что снижение затрат указывает на развитие производства. Вообще говоря, это допущение не лишено оснований и в известных пределах «работает». Но в долгосрочной перспективе незнание сравнительной стоимости различных факторов производства (скажем, разных видов энергии) и того, как эта стоимость со временем изменяется, неизбежно приводит к стремительному накоплению усугубляющих друг друга погрешностей.
Другой распространенный метод оценки производительности сводился к систематическому проведению чрезвычайно объемных обследований трудового процесса, его условий, использования рабочего времени и т. д. Эти обследования были начаты уже в 1920–21 годах, затем в гораздо более развернутом виде они возобновились четырьмя годами позже и в 1934–35 годах к ним вернулись снова. Несомненное влияние на них оказали и научные методы управления, и idee-fixe марксизма о том, что подлинным источником стоимости является труд[48]. При обследованиях широко применялись посекундные замеры; полученные таким образом массивы данных представляют несомненный интерес и сегодня. И все же они очень мало сообщают нам об истинной экономической ценности продукции, на которую был затрачен обследованный труд. Снова повторим: советское руководство разрабатывало методы, позволяющие определить, как быстро производилось то, что оно считало нужным производить, но при этом оно оставалось почти в полном неведении относительно экономической стоимости производимого. Само собой разумеется, что нынешние историки находятся в сходном положении.
Наконец, свои расследования производили разнообразные секторы проверки исполнения – особые государственные органы, контролирующие исполнение правительственных директив и за короткое время превратившиеся в род экономической полиции, в обязанности которой входило раскрытие «правды» в той или иной производственной ситуации. Советские администраторы – по крайней мере, лучшие из них – прекрасно понимали, что им поставляют ложную информацию, но склонны были относить это на счет злонамеренности своих подчиненных, а не самой природы созданного ими режима.
Основной вопрос, таким образом, заключается в том, чтo они могли видеть, точнее, видели, и к каким действиям побуждала их эта искаженная картина Конечно, самообман советских руководителей в 1930-е годы (особенно в 1928–29-м, зимой 1930–31-го, в 1934–35-м) питала целая совокупность факторов и по большей части он держался на идеологиях марксистского (но не только марксистского) толка. Так, господствовавшее в середине 30-х убеждение, будто государственная промышленность способна работать более эффективно, чем капиталистическая, подогревало великие упования на рост экономики, заставляя высшее руководство Наркомтяжпрома вставать на сторону рабочих-стахановцев против квалифицированных специалистов, тем самым подготавливая Сталину почву для последующего разрушения этого некогда могущественного наркомата и уничтожения его руководителей[49]. К тому же информация, поступающая к этим людям, во многом отвечала их видению реальности, их неспособности приблизиться к ней, склонности конструировать ее искаженные, химерические образы.
Мы сегодня рискуем угодить в ту же ловушку: секретные данные, попавшие в наше распоряжение, весьма далеки от «истины», и они могут дезориентировать нас так же, как когда-то обманули этих людей, далеко не глупых, между прочим. Снова могут вспыхнуть споры о верной оценке истинного положения вещей, и тогда – не исключено — мы повторим путь наших предшественников, чьи нескончаемые баталии по поводу оценки национального дохода СССР уже упоминались. Это ни в коей мере не означает, что нам следует воздержаться от использования этих данных. Нам лишь нужно побыстрее понять, о чем они могут нам рассказать.
Еще одна непростая проблема связана с необычайным изобилием документов, отложившихся в советских экономических архивах. Я имею в виду бессчетное количество приказов, выпускавшихся любым сколько-нибудь значимым экономическим учреждением. Наркомат тяжелой промышленности, например, издавал в год 1,5–2 тыс. приказов, включая секретные. К этим приказам Центра следует добавить директивы нижестоящих инстанций, обладавших правом приказывать – оно было одним из самых вожделенных прав советской бюрократии на протяжении многих лет. Начиная с 1932 года большинство этих приказов проходили под грифом «секретно», и теперь мы находим их вместе с материалами, послужившими для них основанием (письма, в которых поднимается тот или иной вопрос, жалобы, описания местных конфликтов, ответы на неожиданные запросы Кремля и т. д.)[50].
По этим бумагам мы можем составить представление о том, какие проблемы возникали тогда и как они решались. Иными словами, мы можем сегодня написать хорошую историю административной системы, т. е. историю методов управления советской экономикой, в том числе в области «экономического строительства». У нас, к примеру, достаточно данных, чтобы шаг за шагом проследить историю победы сторонников индустриализации, благодаря которой государство добилось того, чего так страстно желало (пусть и не совсем в том виде, как это планировалось), обозначить этапы этого пути, выделить проблемы, возникавшие на каждом этапе, – по крайней мере, как они виделись самим конструкторам советской экономики. Мы можем более или менее точно обрисовать, как складывалась и крепла в 1930-е годы новая социальная иерархия – от работников военно-промышленного комплекса с их постоянно растущими привилегиями[51] до спецпереселенцев и гулаговских зэков[52]. Что же касается политических лидеров, то по косвенным данным мы в состоянии приблизительно восстановить эволюцию их мировоззрения. Но едва ли кто-нибудь сумеет создать их убедительные психологические портреты: достаточно напомнить, что я писал о поведении Пятакова в 1930-е годы. Вот поэтому-то я сильно сомневаюсь, что нам когда-либо удастся написать по-настоящему достоверную экономическую историю этого переломного периода.
Несравненно лучше обстоят дела с более надежными, проверяемыми данными, например демографическими. Реальные цены могут формироваться только под действием рыночных сил, вследствие чего они представляют собой весьма деликатную социальную конструкцию, легко изменяющуюся под влиянием множества факторов. Рождение или смерть, в отличие от экономических категорий, сами по себе суть неоспоримая реальность и, по крайней мере в ХХ веке, всегда подлежали материальной регистрации. Конечно, подделать демографические данные нетрудно, более того, в эту игру всегда охотно играли государства и режимы во всем мире. И все же «истинные цифры» с известной погрешностью почти всегда можно вычислить. Поэтому нет ничего удивительного в том, что советские лидеры имели достаточно надежную информацию об изменении демографической ситуации – даже в критический период 1932–34 годов. Другой вопрос – готовы ли они были ее признать – ставит история переписи населения 1937 года[53].
Искажения и подмены, с которыми приходится иметь дело в этой области, обусловлены совершенно особыми причинами. Прежде всего тем, что советские лидеры, как уже говорилось, зачастую сами не желали знать неприятной правды и преследовали тех людей, кто во имя государственных интересов пытался донести ее до них. Думается, однако, что современные демографы способны обойти это препятствие. Другой фактор – уже упоминавшееся недоверие советской власти к теории вероятности и статистике. Конечно, такие примитивные воззрения наносили прямой вред статистическим учреждениям и тем данным, которые они собирали и которые лежат теперь перед нами. Специфические проблемы возникали в связи с вопросами о национальной принадлежности граждан. Уязвимость имеющихся данных объясняется, во-первых, их превращением в объект государственных манипуляций и, во-вторых, субъективным характером ответов на этот вопрос: на выбор гражданина могла влиять политическая конъюнктура момента — преследование той или иной национальности или, напротив, привилегии, ею обусловленные. Однако с подобными проблемами мы сталкиваемся повсюду, особенно в многоязычных регионах Центральной и Восточной Европы[54].
Последний фактор, о котором следует упомянуть, имеет чисто советскую специфику: это дезорганизация и хаос 30-х годов. Достаточно привести несколько примеров. Известно, что в 1930–31 годах сотни тысяч семей «раскулачивали» сами себя, не дожидаясь, пока к ним нагрянут посланцы государства. Члены этих семейств, нередко с поддельными документами, устремлялись в города. Там они сливались с сотнями тысяч других нелегалов: крестьян, искавших спасения от голода, депортированных кулаков, которым удалось бежать из мест ссылки (весьма распространенное вплоть до 1934 года явление), и т. д. Поэтому данные о городском населении, на основании которых рассчитывалось необходимое количество продовольственных карточек, были весьма неточными, особенно в новых городах, таких как Магнитогорск. Когда в 1933 году снова ввели внутренние паспорта, власти предполагали, что в этом городе проживает 250 тыс. жителей, однако при подсчете их оказалось всего 75 тыс. Это говорит не только о неточности тогдашних оценок, но и об огромном числе нелегалов. Позднее было подсчитано, что не менее 35 тыс. человек предпочли тогда уехать из города, чтобы не раскрывать своего нелегального статуса[55].
Другая проблема, хотя по сути сходная, – это подсчет числа погибших от голода 1932–33 годов. И хотя теперь мы знаем гораздо больше, чем прежде, все же вряд ли нам когда-либо удастся подняться над приблизительными оценками. Причина – кочевой образ жизни большинства казахского населения, которое жило тогда, так сказать, в «достатистическую» эпоху, а также относительная проницаемость не оформленной по-современному советско-китайской границы, так что некоторая часть населения могла, спасаясь от голода, откочевать в Кита[56].
И последнее – массовые репресии. Согласно официальным документам, в 1937–38 годах было расстреляно примерно 700 тыс. человек. Теперь считается, что эта цифра получена путем общего сложения расстрельных квот, распределявшихся центром. Однако, как ясно показало расследование, назначенное самим Сталиным в 1939 году, благодаря чрезмерному рвению местных начальников квоты были превышены. «Эксцессы» на местах объяснялись понятным стремлением угодить Сталину, а о «сверхнормативных» расстрелах в Москву не сообщали. По расчетам Олега Хлевнюка, названное число расстрелянных должно быть увеличено на 10–15%[57].
Впрочем, статистики и демографы лучше, чем историки, умеют обращаться с относительными погрешностями и понимают, как важно их учитывать. Это внушает осторожные надежды на будущее. С другой стороны, стоит вспомнить нескончаемые дискуссии о числе жертв голода 1932–33 или 1921–22 годов, как оптимизм начинает угасать. В конце концов, демографы и статистики – тоже люди, а советская история предоставила нам множество примеров того, как вроде бы неглупые люди с пеной у рта отстаивали совершенно нелепые положения. В этом отношении история советского режима предстает мудрой наставницей, демонстрирующей нам нашу собственную ограниченность, легковерие, склонность принимать за чистую монету абсолютно немыслимые вещи – именно поэтому ее, возможно, следовало бы ввести в качестве обязательной дисциплины в курс образования каждого профессионального историка.
(Окончание следует)
Перевод с английского Александра Ярина.
[1] Archives et nouvelles sources de l’histoire sovietique, une reevaluation / Sous la dir. de A. Graziosi et P. Bushkovitch: n°special de Cahiers du Monde russe. 1999. 40/1–2.
[2] Сталин И. В. Сочинения. Т. 13. М., 1952. С. 84–102; Bettanin F. La fabbrica del mito. Napoli: ESI, 1997. P. 1.
[3] Волкогонов Д. Семь вождей. Т. 1. С. 260–261; Trockij L. D. The Stalin School of Falsification. New York: Pioneer Publishers, 1937.
[4] Trockij archives at Houghton Library, Harvard University. T. 984.
[5] Martin T. Interpreting the new archival signals: Nationalities policy and the nature of the Soviet bureaucracy. P. 113–124.
[6] Martin T. Interpreting the new archival signals: Nationalities policy and the nature of the Soviet bureaucracy. P. 113–124.
[7] Blitstein P. A. Researching Stalin’s nationality policy in the archives // Archives… P. 125–137.
[8] Марк Крамер справедливо, хотя и несколько на иной лад, отметил, что недоступность материалов тех или иных институтов «может привести исследователей к преувеличению политической роли других органов» (Kramer M. Archival Research in Moscow: Progress and Pitfalls // Cold War International History Project (CWIHP) Bulletin. Washington: CWIHP, 1993. [V.] 3. P. 17–39). Р. Гартхофф дополняет: «в условиях неполного рассекречивания и избирательно предоставляемого доступа к документам» усиливается естественная склонность исследователей «к поиску материалов, подтверждающих их собственные ожидания и взгляды» (Garthoff R. L. Some Observations on Using the Soviet Archives, in Symposium: Soviet Archives. Recent Revelations and Cold War Historiography // Diplomatic History. 1997. Vol. 21. № 2, Spring. P. 249). Поэтому историкам советского периода стоит взять за образец метод Чарльза Дарвина. Я имею в виду то место в его «Автобиографии», где он описывает систему, которую выработал для нейтрализации этой естественной «склонности». Он буквально заставлял себя сразу же брать на заметку все факты, наблюдения и мысли, противоречившие его выводам, и взял себе за принцип перечитывать эти записи как можно чаще. (Между прочим, Фрейд с одобрением отметил этот ход мысли и проанализировал его в своей «Психопатологии повседневной жизни».)
[9] Hirschmann A. O. Underdevelopment, Obstacles to the Perception of Change and Leadership. 1967; позднее вошло в: Id. A Bias for Hope. Yale University Press, 1971.
[10] Graziosi A. Stato e contadini nelle Repubbliche sovietiche attraverso i rapporti della polizia politica, 1918–22. P. 472; Id. Collectivisation, revoltes paysannes et politiques gouvernamentales a travers les rapports du GPU d’Ukraine de fevrier-mars 1930 // Cahiers du monde russe. 1994. 3. P. 437–72.
[11] Martin T. The OGPU and the Politics of Information: Доклад на ежегодном собрании AAASS (American Association for the Advancement of Slavic Studies) в Бостоне (1996).
[12] Измозик В. С. Глаза и уши режима. Государственный контроль за населением Советской России в 1918–1928 годах. СПб., 1995. C. 51.
[13] Измозик В. С. Глаза и уши режима. С. 7.
[14] Крестьянское восстание в Тамбовской губернии в 1919–1921 гг. Антоновщина: Документы и материалы / В. П. Данилов, Т. Шанин. Тамбов, 1994; Советская деревня глазами ВЧК-ОГПУ-НКВД, Документы и материалы / Ред.: В. П. Данилов, А. Берелович. Т. 1. 1918–1922 гг. М.: РОССПЭН, 1998.
[15] В статье для этого выпуска Cahiers Сильвио Понс5) так описывает этот феномен: «Как правило, между официальным публичным языком и языком большинства архивных документов, которыми мы располагаем, обнаруживается значительная преемственность, оба языка зачастую весьма формализованы».
[16] Pons S. The papers on foreign and international policy in the Russian archives: The Stalin years // Archives… P. 235–249.
[17] Li Zhisui. The Private Life of Chairman Mao: The Memoirs of Mao’s Personal Physician London: Chatto and Windus, 1994.
[18] Graziosi A. Collectivisation... Р. 447.
[19] РГАЭ. Ф. 7297 (НКТП)/щ. Оп. 38. Д. 43; Graziosi A. Stalin’s Antiworker “Workerism”, 1924–1931 // International Review of Social History. 1995. Vol. 40. P. 240.
[20] Грациози А. Большевики и крестьяне на Украине, 1918–1919 годы. Москва: АИРО-ХХ, 1997. С. 159–160.
[21] Советская деревня глазами ВЧК-ОГПУ-НКВД. С. 573. О проблеме государственного насилия по отношению к крестьянам см. также: Graziosi А. The Great Soviet Peasant War: Bolsheviks and Peasants, 1918–1933. Cambridge (Mass.), 1997.
[22] Эти проблемы проанализированы мною в кн.: Graziosi А. Ibid. P. 35–36. См. также: Stalinskoe Politbjuro. С. 73–82. Уже говорилось о том, какую роль в усилении конспирации в 1919 году сыграл Сталин. Эту тему затронул и Дж. Боун в статье для этого выпуска Cahiers, в которой подробно описаны изменения характера конспирации в 1920-е годы.
[23] Грациози A. Большевики и крестьяне... – passim.
[24] Kravchenko V. I Chose Freedom. New York, 1946. Вот как выглядит это предложение полностью: «Я уже не мог отрешиться от мучительных мыслей о трагедии голодных областей. Мы, коммунисты, в своих разговорах всегда старались обойти эту тему или прибегали к высокопарным эвфемизмам партийной лексики. Говорили о “крестьянском фронте”, “кулацкой угрозе”, “деревенском социализме” и “классовом отпоре”. Чтобы жить в мире с собой, мы вынуждены были изменять реальность до неузнаваемости словесным камуфляжем» (За неимением русского оригинала приводим эту цитату в обратном переводе с английского. — Примеч. пер.).
[25] Rapports secrets sovietique: La societe russe dans les documents confidentiels / N. Werth and G. Moullec (eds.). Paris: Gallimard, 1994. P. 261–262. При этом, как мы увидим ниже, придя во власть, Горбачев выражал острое недовольство ненадежностью информации, поступающей в Центр.
[26] Martin T. Op. cit.
[27] Эта проблема волнует многих авторов данного выпуска Cahiers – Сильвио Понса, Питера Блитштейна и др. Р. Гартхофф выделил «несколько типов самоуспокоительных самовосхвалений», которые, похоже, вытесняли реальность даже из совершенно секретных донесений (Garthoff R. L. The KGB Reports to Gorbachev // Intelligence and National Security. 1996. № 4). Валентинов вспоминает, что, публикуя речи вождей, газеты уже в 1920-х годах систематически прибегали к очень большим смягчениям (Валентинов Н. (Н. Вольский). Новая экономическая политика и кризис партии. Stanford, 1971. С. 105, 117). Вообще говоря, изучение словарной техники такого «смягчения» должно помочь восстановить по этим докладам хотя бы некоторые черты живой реальности. Однако очень часто бывает недостаточно заменить, скажем, фразу «серьезные проблемы с поставками продовольствия» словом «голод». «Переводить» на человеческий язык следует весь текст, и задача эта далеко не простая.
[28] Всеобщая итальянская конфедерация труда, ВИКТ. — Примеч. пер.
[29] РЦХИДНИ. Ф. 323 (Каменев). Оп. 2. Д. 64. См. также Trockij L. D. Op. cit.
[30] Троцкий, Радек и Пятаков обвинили Назаретяна, в то время заведующего политическим отделом газеты “Правда”, в умышленном и злонамеренном искажении текста служебных документов. РЦХИДНИ. Ф. 323. Оп. 2. Д. 64.
[31] Большевистское руководство: Переписка. 1912–1927. М.: РОССПЭН, 1996. С. 297–298, 302–306.
[32] Garthoff R. L. Op. cit. P. 226.
[33] Wehner M. Le soulevement georgien de 1924 et la reaction des Bolcheviks // Communisme / S. Courtois and N. Werth (eds.): n°special de: Les Archives: La nouvelle histoire de l’URSS. 1995. № 42–44. P. 156–69.
[34] К большому сожалению, в настоящий момент я не могу отыскать эту замечательную цитату из Троцкого.
[35] Крестьянское восстание в Тамбовской губернии…; Грациози А. Указ. соч.
[36] Люди, возглавившие кампанию индустриализации, почти ежедневно получали сообщения о фальсификации производственных отчетов и постоянно пытались хоть как-то обуздать этот поток лжи, подчас прибегая к весьма суровым мерам. См., напр., приказы НКТП (РГАЭ. Ф. 7297. Оп. 1). Между тем с годами проблема не потеряла своей актуальности – см.: Berliner J. Factory and Manager in the USSR [Harvard University Press, 1957]. P. 160–206; Rossi J. The GULAG Handbook. London: Overseas Publ., 1987. P. 414 и, конечно, «Один день Ивана Денисовича» и «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына.
[37] Morgenstern O. On the Accuracy of Economic Observations. 2nd revised ed. Princeton, 1963.
[38] Подлинные данные о состоянии бюджета в первом квартале 1923–24 годов, когда армия и ОГПУ поглощали примерно 35% государственного дохода, см.: РЦХИДНИ. Ф. 670 (Сокольников). Оп. 1. Д. 11; интересная переписка между Сталиным, Сокольниковым и Пятаковым о возможности публикации данных об инфляции – см. Ivi, Д. 19; протесты Юровского (1928 год) против нового мошеннического способа подсчета резервов Госбанка – ГАРФ. Ф. 5446/с. Оп. 55. Д. 1866.
[39] См. вступление Б. Вольфа к кн.: Валентинов Н. (Н. Вольский). Указ. соч. С. Xii — и его же очерк: Wolfe B. The Great Black Out // An Ideology in Power. Stanford, 1969. Статья Дж. Боуна в этом выпуске Cahiers5) содержит ценные данные о распространении принципа секретности в экономике в конце 1920-х годов.
[40] Mises, L. von. Die Wirtschaftsrechnung im sozialistischen Gemenweisen // Archiv fur Sozialwissenschaften. 1920. No. 47. Переиздавалось Ф. А. Хайеком в его знаменитом сборнике (Collectivist Economic Planning. London: Routledge, 1935) и, недавно, Институтом Людвига фон Мизеса (Auburn Alabama, 1990). См. также Alle radici del XX secolo europeo, мое введение к итальянскому изданию исследования Мизеса 1919 года: Mises, L. von. Nation, Staat und Wirtschaft. Torino: Bollati Boringhier, 1994; Jagschitz G., Karner S. Confiscated Austrian Documents: Austrian Findings in the Russian Special Archives / The Ludwig Boltzmann Institute for Research into the Consequence of War. 1996.
[41] Здесь вырисовывается интересная параллель с кеннановской теорией сдерживания. Она основывалась на предположении, что советская система обречена в силу своих внутренних противоречий (впрочем, экономических противоречий Кеннан не рассматривал), а потому миру достаточно лишь принять надлежащие меры для сдерживания ее агрессивных поползновений – и ожидать ее крушения. Кажущаяся жизнеспособность советской системы при Хрущеве заставила Кеннана отказаться от своих прежних взглядов, однако дальнейшее развитие событий подтвердило его былую правоту.
[42] Graziosi A. “Building the First System of State Industry in History”: Piatakov, VSNKh and the Crisis of the NEP // Cahiers du monde russe. 1991. 4. P. 539–80.
[43] См. Введение Алека Ноува к: Soviet Planning. Essays in Honour of Naum Jasny / J. Degras (ed.). Oxford: Basil Blackwell, 1964; Jasny N. To Live Long Enough: The Memoirs of Naum Jasny, Scientific Analyst. The University Press of Kansas, 1976. P. 107–33. Н. Ясному принадлежит также очень интересное исследование: Jasny N. Note on Rationality and Efficiency in the Soviet Economy // Soviet Studies. 1961. Vol 12. No. 4 (Apr.) P. 353–375; 1962. Vol. 13. No. 3 (Jan.) P. 321–323.
[44] На совещании Евростата в Люксембурге профессор Петер фон дер Липпе, автор доклада Бундестагу, утверждал, к примеру, что фальсификация экономических показателей в ГДР превосходила всякое воображение. Глава экономического отдела ЦК партии не только решал, что публиковать в газетах, но и контролировал информацию, направляемую в экономические учреждения страны. При этом он руководствовался общим предписанием: экономика ГДР должна постоянно «развиваться», экспорт – расти и по объему превосходить импорт, производительность труда – увеличиваться и т. д. Неудивительно, говорит Липпе, что в начале 1980 года даже статистики в ГДР были уверены, что их страна уже обогнала Великобританию и Италию.
[45] В книге The Economic Transformation of the Soviet Union, 1913–45 / R. W. Davies, M. Harrison, S. Wheatcroft (eds.). Cambridge University Press, 1994 делается попытка заново честно и непредвзято взглянуть на эту проблему в свете новых данных. Среди российских исследований самый интересный подход к оценке экономического роста в СССР содержится в книге Ханина: Ханин Г. И. Динамика экономического развития СССР. Новосибирск: Наука, 1991. По подсчетам Ханина, в 1985 году национальный доход СССР превзошел уровень 1928 года не в 84,4 раза, как утверждала советская статистика, а только в 6,6 раза (на его сведения ссылается O. Westad в: Westad O. A. Secrets of the Second World // Symposium… P. 259–271). Ханин также доказывает, что за годы первой пятилетки объем экономики в СССР сократился на 20%.
[46] Если мы придерживаемся мнения, что выживание советской системы автоматически означало крушение нацизма, нам придется признать, что это – не только не экономический, но и не общезначимый довод: так, его вряд ли признали бы украинские крестьяне начала 1930-х годов.
[47] The Economic Transformation... P. 28–29.
[48] Graziosi A. At the Roots of Soviet industrial relations and practices: Piatakov’s Donbass in 1921 // Cahiers du monde russe. 1995. 36/1–2. P. 95–138.
[49] Эти вопросы освещены в последней части моей работы о Пятакове: Graziosi A. G. L. Piatakov (1890–1937): A Mirror of Soviet History // Harvard Ukrainian Studies. 1992. Vol. XVI. № 1/2 (June).
[50] Число обычных приказов НКТП колеблется от 979 в 1932 году до 2 041 в 1936-м (когда в дополнение к ним было сделано также более 1200 распоряжений). Начиная с 1932-го доля приказов, не опубликованных в официальном бюллетене Наркомата, постоянно росла. Уже в 1932-м было выпущено более 200 приказов с пометой «секретно» и «совершенно секретно» (РГАЭ. Ф. 7297. Оп. 1. Ф. 7297/щ. Оп. 38).
[51] См., например: Осокина Е. Иерархия потребления. Москва 1933; Она же. За фасадом «сталинского изобилия». М.: РОССПЕН, 1998.
[52] См. многочисленные статьи В. Н. Земскова, напр.: Земсков В. Н. Заключенные, спецпоселенцы, ссыльнопоселенцы, ссыльные и высланные // История СССР. 1991. № 5. С. 151–162; Его же. Заключенные в 1930-е годы // Отечественная история. 1997. № 4. С. 54–78; или Хлевнюк О. Принудительный труд в экономике СССР // Свободная мысль. 1992. № 14. С. 73–84.
[53] Blum A. A l’origine des purges de 1937, l’exemple de l’administration de la statistique demographique // Les annees 1930. Nouvelles directions de la Recherche / A. Graziosi et J. Scherrer (eds.): n° special de Cahiers du Monde russe. 1998. 39/1–2. P. 169–96; Население России в 1920–1950-е годы. М., 1994; Араловец Н. А. Потери населения советского общества в 1930-е годы: проблемы, источники, методы изучения // Отечественная история. 1995. № 1. С. 135–46.
[54] См. напр.: Pearson R. National Minorities in Eastern Europe, 1848–1945. London, 1983.
[55] Documents secrets sovietiques. P. 45–6; Kotkin S. Magnetic Mountain. University of California Press, 1995. P. 72–105.
[56] Blum A. Naitre, vivre et mourir en URSS. Plon: Paris 1994; Араловец Н. А. Указ. соч.
[57] Chlevnjuk O. Les mecanismes de la «Grande Terreur» des annees 1937–38 au Turkmenistan // Cahiers du monde russe. 1998. 39/1–2. P. 197–208.