В конце октября в Москве прошел Третий Всероссийский социологический конгресс, который вместе с 50-летним юбилеем, отмечаемым в этом году российской социологической наукой, дал повод для возобновления дискуссий о состоянии современной отечественной социологии. "Полит.ру" публикует статью Татьяны Ворожейкиной "Ценностные установки или границы метода?", в которой речь пойдет о таких важнейших недостатках современной социологической науки в России, как неопределенность метода и отсутствие привычки к теоретическому обобщению и анализу. Статья опубликована в журнале "Вестник общественного мнения" (2008. № 4), издаваемом Аналитическим Центром Юрия Левады.
См. также:
Современная социальная наука в России унаследовала от своей советской предшественницы ее важнейший изъян — уход от анализа, в том числе теоретического, важнейших проблем социетального развития страны: типа государства и его трансформации, характера власти и правящих групп, механизмов и типа социальной интеграции, характера социальных отношений, типа экономического развития и его взаимосвязи с развитием социальным и политическим и т.п. За двадцать лет, прошедших с начала реформ (и формальной отмены научной цензуры), в стране появилось очень мало теоретических работ, авторы которых пытались бы осмыслить причины провала реформ и объяснить очередной срыв попыток модернизации российского общества. Важнейшими и наиболее серьезными из тех немногих усилий, которые предпринимаются в этом направлении, мне представляются работы Л.Д. Гудкова и Б.В. Дубина. Посвященные как общим проблемам социального и политического развития, так и отдельным его аспектам (институтам, культуре, морали, средствам массовой информации, праву и правоохранительной практике, повседневности), эти работы создают целостную картину нынешнего российского «общества», его трансформации и неизменности его социокультурных и исторических оснований. Эта картина опирается на столь же целостную теоретическую концепцию авторов, которая представляется наиболее глубокой и плодотворной из известных мне попыток объяснения происходящего.
Концепция Гудкова и Дубина, будучи очень убедительной (и привлекательной) как внутренне непротиворечивая теоретическая схема, все блоки и компоненты которой плотно пригнаны и взаимно объясняют и подкрепляют друг друга, не является, конечно, бесспорной. В данной статье я попытаюсь поставить некоторые ключевые вопросы и высказать сомнения или несогласие по ряду общих положений концепции [1].
Не претендуя, естественно, на сколько-нибудь полную ее критику, я думаю, что обсуждение идей Гудкова и Дубина, могло бы положить начало дискуссии по узловым проблемам российского развития, благо их концепция задает высокий теоретический уровень и дает первоклассный материал для такого обсуждения.
Центральным звеном (исходным пунктом) теоретической схемы, предложенной Гудковым и Дубиным, является идея разложения тоталитаризма как теоретическая рамка для понимания и объяснения процессов, происходящих в российском социуме на протяжении последних десятилетий. «То, что происходит, — отмечает Л.Д. Гудков, — правильнее было бы описывать как разложение советской тоталитарной системы и отпадение от прежней жесткой централизованной структуры контроля и управления целых областей социальной жизни — процесс, который предположительно затянется на два-три поколения» [2]. При таком подходе распад советской системы выглядит не как ее радикальная трансформация и/или реформирование в конце 1980 — первой половине 1990-х гг., а как результат «действия длительных тенденций децентрализации тоталитарного режима и невозможности воспроизводства (при ограничении массового террора и сужении зоны номенклатурного контроля над социальной структурой и мобильностью) его ключевых институтов, прежде всего организации власти и ее передачи от одной группы к другой» [3].
Процесс разложения (в отличие от трансформации) развивается при сохранении центральных символических структур власти как главного, по словам Ю.А. Левады, «осевого» общественного института [4]. «Основные институты, — структуры власти, армия, суды, прокуратуры, политическая полиция, системы образования и пр. — сохранились или очень мало изменились по своей принципиальной организации и функциям. А главное — осталась практически неизменной сама их организация или конституция, устройство. Власть по-прежнему остается ничем не уравновешиваемой, не контролируемой никакими общественными силами или институтами, руководствующейся лишь собственными материальными интересами и стремлением к самосохранению» [5]. В таких условиях насилие не только остается важнейшим средством властного контроля, пронизывающим все уровни и сферы социальной жизни, но и воспринимается населением как нормальная практика интеграции социума [6].
Такой подход позволяет в принципе понять и, как уже говорилось, создать целостную непротиворечивую концепцию, объясняющую внутреннюю взаимосвязь отдельных явлений в политической, социальной, культурной и экономической сферах. Центральным звеном структурирования социума неизменно выступает «принцип номенклатурной организации государственной власти «сверху вниз», когда высшая власть конституирует не только структуру управления, но и пытается задать обществу такие параметры его организации, которые соответствовали бы интересам самой власти, ее самосохранению и воспроизводству» [7]. Такая схема существенно расходится с господствующими в либеральной среде представлениями, в соответствии с которыми Россия или осуществляет переход к демократии, или же совершает попятное движение к авторитаризму. Взгляд с точки зрения разложения тоталитаризма позволяет, как справедливо считают авторы, уйти от главного методологического изъяна транзитологических концепций — предопределенности конечного результата «перехода от тоталитаризма к демократии». «При таком подходе меняется модальность рассмотрения социальной реальности: от того, как «должно быть», внимание переносится на сохраняющиеся институциональные структуры и соответственно на механизмы их воспроизводства» [8].
Признавая, что концепция разложения тоталитаризма позволяет сконцентрировать внимание на наиболее существенных характеристиках и специфике конституирования российского социума, я хотела бы высказать вместе с тем ряд возражений (или сомнений) принципиального характера. Соглашаясь с разложением тоталитаризма как с генеральной объяснительной схемой, мы, как мне кажется, по сути дела «выключаем» Россию из мирового развития и мировой истории и тем самым соглашаемся и с ее особостью (обособленностью), особым путем развития, хотя и со знаком «минус» [9]. Разложение тоталитаризма, тоталитарной целостности представляет собой единичный случай в мировой истории. Ни один из тоталитарных режимов, возникших в других странах (Германии и — с оговорками — Италии), не трансформировался в результате внутреннего разложения, все они были разрушены извне, что предполагало принудительный поиск и конструирование иных способов социальной интеграции, отличных от всепроникающего государственного контроля «сверху вниз». Военная интервенция существенно облегчала такой поиск, поскольку уничтожению подвергались именно структуры власти и репрессивные институты на всех уровнях. Даже если согласиться с тем, что случай России в этом смысле единичен, то в любом случае возникает вопрос о том, уникален ли он?
На мой взгляд, представление об уникальности советского тоталитаризма и процесса его разложения порождает определенные методологические проблемы. Во-первых, складывание тоталитарной системы (как, по-видимому, и процесс ее разложения) – это все-таки «эпизод» в российской истории. Этот эпизод сугубо не случаен: он в концентрированном виде выразил тенденции предшествующего исторического развития, типа организации общества «сверху вниз»: неподконтрольной, самодержавной власти; слабости процессов институциональной и структурно-функциональной дифференциации и как следствие аморфности общества; властного произвола и насилия как центрального института национально-государственной и социальной интеграции. Поэтому, считая уникальным советский тоталитаризм, мы должны и предшествующую российскую историю признать уникальной и не подпадающей под действие универсальных закономерностей становления современного (модерного) общества. В таком случае приложение к российской ситуации идеально-типических образцов модернизации, извлеченных из западного опыта – процессов структурно-функциональной дифференциации социально-групповой и институциональной систем, ведущих к формированию автономной субъективности, [10] и общества, основанного на синтезе «принципов самостоятельности, состязательности и солидарности» [11], становится в принципе проблематичным.
Во-вторых, многие ключевые характеристики и процессы и, главное, их взаимообусловленность, которые в концепции Гудкова и Дубина выглядят как особенности социетального развития России, присутствуют в сегодняшней действительности и историческом опыте других стран: Турции, Китая и, в особенности, ведущих стран Латинской Америки (Мексики, Бразилии, Аргентины). Речь идет о доминирующем типе властных отношений, при котором власть (государство) является центральным и, как правило, единственным организующим общество фактором. Такая система отношений господства замыкает формирующие общество связи на властные структуры, в которых формальные институты прикрывают [12] системы частной власти, приватизирующей государственные функции. Тем самым существенно ослабляется, а иногда и блокируется развитие горизонтальных связей и становление гражданского общества. Для всех перечисленных стран характерны (или были характерны) авторитарные политические режимы, авторитарный, патерналистский тип политической культуры и преобладание зависимого от власти и подчиненного ей типа человека. Конечно, говоря об общих характеристиках, сближающих Россию с этими странами, следует помнить и о важных отличиях ее в этом ряду. В своей совокупности эти отличия сводимы или восходят к двум существенным вещам: к имперскому прошлому и имперскому наследию России, имперской мифологии как важнейшей константе, удерживающей общество вместе; и к исключительности тоталитарного прошлого России — по масштабам, длительности и систематичности террора, по глубине и всеохватности государственного контроля над обществом и человеком ни одна из перечисленных стран не достигала такой, предельной ситуации.
Вместе с тем по отдельным характеристикам каждая из упомянутых стран может быть поставлена в один ряд с Россией. Имперская традиция в Турции, казалось бы, радикально прерванная в результате кемалистских реформ, несомненно, сохраняется в политике по отношению к курдам и в подавлении их сепаратистских и автономистских движений. В силу этого и ряда других факторов, порожденных процессом догоняющей модернизации в исламском обществе, насилие (так же, как и в России) является «доминантным кодом социальной организации населения» [13]. С некоторыми оговорками это можно отнести и к Китаю: хотя имперское величие осталось здесь в очень далеком и весьма туманном прошлом, имперская мифология и великодержавная идеология являются одним из центральных интегрирующих общество факторов, а по масштабам насилия «великая пролетарская культурная революция» сопоставима с отдельными периодами сталинского террора. В Латинской Америке, лишенной имперских комплексов и «фантомных» болей, насилие и властный произвол были на протяжении двух столетий независимого существования важнейшим и зачастую единственным средством социального контроля. Переход к ускоренной модернизации экономики в наиболее развитых странах континента — Аргентина, Бразилии, Чили — осуществлялся с применением систематического государственного насилия и террора в отношении целых социальных групп и слоев населения. Кроме того, экономическая модернизация и либерализация в 1970–1980-е гг. сопровождалась попытками военных диктатур – относительно успешными в Чили, и провальными в Аргентине — превратить репрессивное государство в орудие радикальной перестройки общества «сверху вниз», восстановления иерархических структур и моделей поведения, которые отвечали бы представлениям военных о правильной организации общества [14].
С моей точки зрения, отмеченные характеристики типа развития, сближающие Россию с другими историческими и социо-культурными ситуациями, позволяют включить ее в более общий типологический и ситуационный ряд. Такой подход мне кажется более продуктивным для понимания происходящего в России и ее перспектив, чем рассмотрение российского случая как исключительного и соотносимого в концепции Гудкова и Дубина только с идеально-типическими образцами современного общества, а не с реальными его воплощениями, будь то в «западном» или «незападном» контексте. Типологически можно было бы говорить о государственно-центричной матрице [15], или модели развития, по отношению к которой тоталитаризм выступает как частный, хотя и предельный случай. Ситуационно речь может идти о разложении этой, государственно-центричной модели — процессе, который с 1970-х гг. развивается в Турции и латиноамериканских странах (хотя и с серьезными возвратными движениями, как это происходит в случае Венесуэлы) и в который с неизбежностью, как представляется, вступает современный Китай. Начало этого процесса в России также может быть отнесено к середине 1970-х гг., когда оказались исчерпанными как социальные и экономически ресурсы дальнейшего развития этой модели, так и механизмы политической и социальной интеграции общества. При таком взгляде специфические характеристики российской ситуации («разложение тоталитаризма») выступают как различия по степени, а не по качеству. В то же время сохраняется тот исследовательский подход («отслеживание воздействия предшествующих структур на процессы трансформации»), о необходимости которого совершенно справедливо говорят авторы [16].
Следующий комплекс проблем, на который мне хотелось бы обратить внимание, связан представлениями о характере и способе разложения тоталитаризма. По мнению Л.Д. Гудкова, «мы можем говорить о неодинаковых темпах изменений в разных подсистемах разлагающегося тоталитарного общества-государства». Скорость изменений сегментов «постсоветской» институциональной системы (равно как и сама вероятность трансформации институтов) возрастает по мере удаления от центральных, символических структур власти. Наиболее заметны (существенны, значительны) и изменения в системе адаптации и целедостижения (изменения в экономической системе, в потребительском поведении, заимствовании техники — одним словом, все, что связано с инструментальными типами действия). Напротив, изменения в системах организации власти и институтов, на которые она опирается (политическая полиция, армия, МВД, прокуратура), не просто минимальны, они либо декоративны, поскольку нацелены на редуцирование «избыточной» для нынешней клановой структуры власти сложности, комплексности» [17]. Такой тип разложения тоталитарной целостности — отпадение «кусков», структур, институтов, наименее связанных с символическими структурами власти — не только не приводит, по мнению авторов, к усилению процессов «структурно-функциональной дифференциации социально-групповой и институциональной систем и появлению более сложных систем интеграции и обмена, коммуникаций между отдельными подсистемами», но, напротив, оборачивается упрощением социальной системы, «сбросом» накапливающейся сложности [18].
Соглашаясь в принципе с тем, что «система неконтролируемой власти, все время пытающейся быть тотальной или стремящейся восстановить прежний свой статус и роль, блокирует перманентно возникающие импульсы специализации и «разделения труда», ценностных, нормативных и ролевых систем действия» [19], я думаю, что не следует преувеличивать успешность этих попыток. Мне кажется, что по целому ряду важнейших параметров процессы внутренней дифференциации прежде единых институтов тоталитарной системы все-таки происходят, хотя пока неясно, насколько необратимый характер они приняли.
Важнейшим из таких измерений является экономическое. Конечно, собственность в России по-прежнему функционально связана с властью [20], а экономические отношения, по справедливому замечанию Л.Д. Гудкова, носят квазирыночный характер [21], без необходимой для нормального функционирования рынка институциональной среды и гарантий прав собственности. Вместе с тем при всех дефектах изменения в экономике принесли то, чего не было в советской системе — право и возможность выбора для отдельного человека в важнейшей сфере, обеспечивающей независимость его существования, в сфере занятости. Это выбор между государственными предприятиями и частными фирмами, выбор внутри частного сектора. Реальность такого выбора для отдельного человека усиливается в ситуации растущего дефицита работников, в особенности квалифицированных. Можно предположить, что на «капиллярном» уровне социальных отношений изменения, вносимые рынком: боязнь предпринимателя потерять ценного работника и неизбежная в условиях конкуренции ориентация на потребителя, — ослабляют и подрывают традиционалистские, вертикальные институты власти. Так же и на уровне общества: рынок, какой бы убогой и коррумпированной ни была институциональная среда его функционирования, вынужденно меняет основы поведения людей, размывая властный контроль в прежних формах. С моей точки зрения, сдвиги в экономической системе и потребительском поведении, хотя и не затрагивают напрямую центральные символические институты власти, существенно изменяют условия их функционирования, заставляя власть адаптироваться к ситуации, когда у отдельного человека и населения в целом появились разнообразные экономические возможности ухода от государственного, властного контроля. Появившаяся возможность выбора умножает многообразие индивидуальных и групповых жизненных стратегий и, как мне представляется, не может не приводить к многообразию форм их институционального закрепления, все менее связанных со структурами государственной власти. Я думаю, что в этом смысле можно говорить об увеличивающейся социальной дифференциации, о появлении интересов и их постепенном институциональном оформлении.
Вопрос о том, являются ли произошедшие экономические изменения («переход к рынку») и вызванные ими институциональные сдвиги необратимыми, на мой взгляд, остается пока открытым. Сами по себе, т.е. понимаемые как «логика экономического развития», неизбежно ведущие к формированию автономных социальных акторов («средние слои»), они таковыми не являются. Пока сохраняется доминирование традиционалистских в основе своей властных структур, действующих в собственной, неэкономической логике, процессы экономической дифференциации могут быть обернуты вспять, хотя следует признать, что сделать это в открытой, включенной в мировые связи экономике достаточно трудно, но возможно.
Однако, как мне кажется, в России уже не осталось властных институтов, которые бы действовали в такой, неэкономической логике. Процесс клановой приватизации государственных функций, о котором также упоминают Гудков и Дубин, глубоко затронул центральные институты государственной власти в России. Начавшись на рубеже 1980—1990-х гг., этот процесс приобретал все большие масштабы и глубину в 1990-е гг. и достиг невиданного размаха в путинскую эпоху. Его результатом является системная коррупция, пронизывающая все уровни государственного управления в России. Коррупция, т.е. использование государственных функций и средств в личных и групповых целях, здесь представляет собой не отклонение от нормы, а норму, подчас единственную, функционирования государственных институтов. Они все больше действуют в соответствии с партикуляристскими принципами и логикой, что, несомненно, ведет к демодернизации социальных отношений и разрушению государства как системы публичных институтов. Иначе говоря, коррупция, приватизация государственных функций, утрата государством публичного характера блокируют процесс становления современных институтов и структурно-функциональную дифференциацию общества.
Однако те же самые процессы, как представляется, одновременно разлагают несущие конструкции тоталитарной государственной машины и, прежде всего, главную из них — репрессивные структуры. Они не могут эффективно выполнять управленческие и полицейские функции, функции устрашения и контроля, будучи обремененными личными, групповыми и клановыми экономическими интересами. Эти интересы неизбежно начинают превалировать над непосредственными профессиональными задачами и институциональными целями соответствующих органов, как только они берут на себя экономические функции, даже в случае формально государственной экономики. Тем более это верно для экономики приватизированной. Это правило не знает исключений ни в одной из развивающихся стран, где репрессивные структуры вовлекались в управление экономикой или получали доступ к крупной собственности. В этом смысле приход к власти в 2000-е гг. «чекистской корпорации» и пересмотр в ее пользу итогов приватизации является пирровой победой Путина с точки зрения сохранения спецслужб в качестве станового хребта государственной власти в России. Эта опасность осознается и самими представителями спецслужб, о чем свидетельствует нашумевшая публикация главы федеральной службы РФ по контролю за оборотом наркотиков, генерала В. Черкесова [22]. Представляется, однако, что повернуть вспять процесс приватизации «чекистской корпорации» и ее раздробления на множество конкурирующих между собой экономических корпораций уже очень трудно и вряд ли вообще возможно.
Разложение главной из оставшихся несущих конструкций тоталитарного государства позволяет по-другому взглянуть на ход процессов дифференциации и, главное, их перспективу. Вопрос заключается в следующем: в каком направлении воздействует разложение структур государственной власти на процессы институциональной дифференциации в обществе? Отмечая нарастающую слабость власти в России, прогрессирующую утерю ею социального контроля и исчерпание ресурсов пассивной адаптации к ней населения, Гудков и Дубин вместе с тем считают, что «деятельность населения, разных его групп и слоев по обживанию распада не создает ни новых социальных образований, ни новых коллективных представлений о себе и значимых других, о настоящем и будущем коллективного существования. Исключительно партикуляристские формы, которые принимает реализация [массовых] интересов, сдерживают переход к обобщенным и универсализированным публичным отношениям и их пониманию. (…) общество в России во многих отношениях и в решающем смысле формируется, осознает себя по-прежнему как патерналистское и зависимое: это сообщество подопечных» [23].
С этим выводом трудно спорить: опираясь на данные массовых опросов, авторы, без сомнения, адекватно описывают сегодняшнее состояние и представления большинства российского населения. Однако, с моей точки зрения, слабость подобного вывода коренится именно в уровне обобщения, на котором невозможно учесть и проанализировать явления и процессы, которые по каким-либо причинам не вписываются в общую теоретическую схему. Мне думается, что реальность в этом отношении гораздо сложнее и многообразнее. Российское «псевдогосударство», пронизанное частными интересами и лишенное публичного измерения, на мой взгляд, все больше становится крышей [24], под которой идут многообразные процессы социальной дифференциации. Они хаотичны и разнонаправлены, часть из них противоположна императивам модернизации, другая часть амбивалентна по отношению к ним; в любом случае они существенно отличаются от процессов становления современного общества, известных из опыта других, в особенности западных стран. Будущее направление этих процессов или, по крайней мере, части из них зависит и от субъективного действия тех сил и акторов, которые выступают за модернизацию отношений государства и общества в России.
Проблема наличия или отсутствия процессов социальной и институциональной дифференциации в обществе непосредственно связана с вопросом об источниках и характере изменений. Порождает ли процесс разложения тоталитарной системы изменения, обладают ли разлагающиеся тоталитарные структуры способностью к изменениям как внутри отпадающих от нее институтов, так и помимо них, на периферии системы? Авторы обсуждаемой концепции дают на этот вопрос однозначно отрицательный ответ. С известной долей огрубления его можно резюмировать следующим образом: разлагаясь, распадаясь на отдельные анклавы и элементы, тоталитарная система не только не порождает источники изменений, но и лишает эти элементы возможности внутренней трансформации. «Изменения возможны, — как отмечает Л. Гудков, — только в результате конфликтов в высшем эшелоне власти, только при очередной смене власти» [25]. Главный способ и механизм, который гасит возможность изменений, порождающих новые институты и новые представления в обществе, – это постоянный возврат к упрощению, редукции сложности, блокирующий разно-образные — социальные, культурные, институциональные — процессы дифференциации. Центральным институтом, блокирующим изменения, а с ними и возможную модернизацию общества, выступает власть [26].
Полностью соглашаясь с последним, я, тем не менее, считаю, что такая жесткость в ответе на вопрос о возможностях и источниках изменений представляет собой главную слабость теоретической схемы Гудкова и Дубина. Концепция и соответствующий ей анализ реальности построены таким образом, что в ней не только нет источников изменений, но она их принципиально не допускает, в ней не предусмотрено теоретического пространства и времени для таких изменений. Даже если допустить, что в сегодняшней российской действительности процессы разложения тоталитаризма развиваются исключительно как процессы гниения, стагнации, это не означает, что в будущем они не могут породить источников обновления. Последние же полностью оказываются в «слепом пятне» данной теоретической схемы, которая под этим углом зрения оказывается полностью закрытой, «герметичной». Концепция, на мой взгляд, не только отторгает саму возможность изменений изнутри системы, но в ней не поддаются объяснению ни социальные феномены, которые происходят (или могут происходить) на ее периферии, и в принципе не рассматриваются возможные альтернативные варианты, развилки истории, которые могли бы вывести ее за пределы траектории предшествующего развития.
Между тем, такие альтернативные варианты существовали в прошлом, во второй половине 1980 — первой половине 1990-х гг. Возможности для их появления существуют, как мне кажется, и в настоящее время. Они связаны, на мой взгляд, с попытками коллективного действия и самоорганизации снизу, которые возникли в России начиная с 2005 г. Речь идет о многообразных протестных движениях и гражданских инициативах: выступлениях против монетизации льгот, движениях в защиту жилищных прав и экологической среды обитания, выступлениях автомобилистов, новых профсоюзах и нарастающем в последние два-три года числе забастовок, а также поднявшихся в самое последнее время протестах против милицейского произвола [27]. Эти движения не только возникают снизу (как “grass roots”) но и зарождаются в социальном «низу», точнее, в «середине» российского общества — среди тех примерно 50% населения, которые находятся между бедными в собственном смысле слова (около 30%) и теми, кого по доходам и статусу можно отнести к средним слоям (15-20%). Новые социальные движения и ассоциации появляются в наиболее массовых слоях, среди людей, «чьи доходы позволяют им сводить концы с концами до тех пор, пока в их ситуации не случаются существенные перемены (внезапное лишение социальных гарантий, риск потерять свое жилье, свое малое предприятие и т.д.). Эти люди, ежедневно сталкивающиеся с социальными рисками, составляют большинство населения, по меньшей мере, в больших и средних городах» [28].
По мнению Б.В. Дубина [29], то обстоятельство, что это движения и ассоциации представляют социально ущемленных людей, снижает их значимость или вообще выступает как негативный элемент, препятствие для формирования гражданского общества. С его точки зрения, это социально стигматизированные слои, они занимаются только самозащитой и дальше этого не идут. Мне этот аргумент не кажется убедительным. Напротив, я думаю, что, отстаивая свои непосредственные жизненные интересы от угроз, так или иначе связанных с властным произволом, эти люди защищают и свои права [30]. Обманутые дольщики защищают свое право собственности: выдав лицензии строительным фирмам, государство гарантировало определенные правила их функционирования и, в частности, то, что их владельцы не скроются с деньгами клиентов. Так же, как и солдатские матери отстаивают право — элементарное право на жизнь детей в мирное время. Защищая свои права, участники этих движений в большинстве случаев апеллируют к закону, требуя от государства соблюдения им самим установленных правил и норм. Мне это представляется очень важным шагом вперед в становлении правовой культуры российского общества. Характерно, что именно организации и объединения «обиженных» (стигматизированных) групп населения являются фактически единственными, кто отстаивает в России закон и право. Именно они утверждают в нашем обществе такие ценности, как «права граждан», «равенство всех перед законом», «достоинство», и все больше формулируют свои цели именно в этих терминах. Утверждение более общих («горизонтальных») форм солидарности, чем те, которые ограничиваются только «своими», может происходить (и реально происходит в среде этих движений) на основе защиты своих интересов, своих прав, своего достоинства. По-иному это не происходило и не происходит нигде: люди не могут проникнуться ценностью горизонтальных связей и солидарностей между группами с разными требованиями только потому, что они внезапно осознали ценность таких связей. Особое значение новых форм организации заключается, на мой взгляд, в том, что впервые в постсоветской истории защитой прав занимается движение «снизу», т.е. те самые люди, которых это непосредственно касается. При всем уважении к «старым» правозащитным организациям они в своем подавляющем большинстве — организации клиентские, они работают с клиентами, которые обращаются к ним со своими проблемами. Новые ассоциации и движения представляются, с этой точки зрения, несомненным шагом вперед в формировании гражданского общества.
С моей точки зрения, становление современного, т.е. структурированного на основе горизонтальных связей и взаимодействий, общества в России необходимо связано, наряду с другими факторами, с развитием именно низовых движений самозащиты, социального протеста и их неизбежной в условиях приватизированного государства политизацией. Без этого патерналистские тенденции «низов» будут постоянно и неизбежно смыкаться с авторитарными тенденциями власти и питать их, блокируя гражданские формы солидарности, разрушая политическую демократию и, соответственно, перспективы модернизации в России.
Вариант ответа | 2006 | 2007 | 2008 |
Сторонники Ельцина | 9 | 8 | 9 |
Сторонники Верховного Совета | 10 | 11 | 11 |
В какой-то мере и те, и другие | 20 | 16 | 19 |
Ни те, ни другие | 39 | 38 | 29 |
Затрудняюсь ответить | 22 | 27 | 32 |
Примечания
1 Свое несогласие по более частным проблемам, таким, как оценка политических институтов, складывавшихся в России в 1990-е гг., и отношение к процессам самоорганизации в гражданском обществе, я сформулировала в другом месте. См.: Ворожейкина Т. Несбывающаяся политика. // Отечественные записки. № 6. 2007. С. 29–40; Ворожейкина Т. Самозащита как первый шаг к солидарности // Pro et Contra. Vol. 12 (2–3). 2008. Март–июнь. С. 6–23.
2 Гудков Л. Итоги путинского правления // Вестник общественного мнения. 2007. № 5. С. 25.
3 Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром: «управляемая демократия» и апатия масс. // Пути российского посткоммунизма / Под ред. М. Липман и А. Рябова. М.: Изд-во Р. Элинина. 2007. С. 15.
4 См.: Левада Ю. Феномен власти в общественном сознании: парадоксы и стереотипы восприятия // Мониторинг общественного мнения: экономические и социальные перемены. 1998. № 5. С. 9.
5 Гудков Л. Итоги путинского правления. С. 26–27.
6 См.: Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью // Вестник общественного мнения. 2008. № 1. С. 23, 29.
7 Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром… С. 27.
8 Там же. С. 14.
9 Это противоречит, на мой взгляд, тому принципу, о котором Л.Д. Гудков говорит как об определявшем своеобразие способа работы Ю.А. Левады: «Стремлении обнаружить многообразие мотивов и образцов действия, (…) признании сложности социальной материи в конкретных российских обстоятельствах и ситуациях современной жизни, выявлении такой же равноценности российской реальности, что и в других зонах мировой истории». — (Гудков Л. Социология Юрия Левады (опыт систематизации) // Вестник общественного мнения. 2007. № 4. С. 9).
10 См.: Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью. С. 9, 32.
11 Дубин Б. Цена жизни и границы права: россияне о смертной казни, российском законе и суде // Вестник общественного мнения. 2007. № 6. С. 23.
12 Или до недавнего времени прикрывали, как в латиноамериканских странах.
13 Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью. С. 29. Ярким художественным свидетельством той роли, которую насилие играет в структурировании социальных отношений в Турции, являются произведения Орхана Памука.
14 См.: Ворожейкина Т. Как стать гражданами: власть и общество в Аргентине // Отечественные записки. 2005. № 6. С. 94–96.
15 Это понятие было предложено аргентинским исследователем М. Каваросси для характеристики типа общественного развития, при котором государство (власть) играет центральную роль в формировании экономических, социальных и политических отношений, в противоположность классическим («западоцентристским») либерально-позитивистскому и марксистскому подходам, в соответствии главным структурообразующим фактором является экономика. (См.: Ворожейкина Т. Государство и общество в России и Латинской Америке // Общественные науки и современность. 2001. № 6. С. 5–26.
16 См.: Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром. С. 13.
17 Гудков Л. Итоги путинского правления. С. 28–29.
18 См.: Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью. С. 9.
19 Там же. С. 29.
20 Очевидно, что в период путинского режима эта связь существенно укрепилась.
21 См.: Гудков Л. Итоги путинского правления. С. 1.
22 Черкесов В. «Нельзя допустить, чтобы воины превратились в торговцев» // Коммерсант. 2007. 9 окт.
23 Гудков Л., Дубин Б. Посттоталитарный синдром. С. 62–63.
24 Или скорлупой, обручем, удерживающим рассыхающуюся и разваливающуюся бочку.
25 Гудков Л. Итоги путинского правления. С. 29.
26 См.: Гудков Л. Общество с ограниченной вменяемостью. С. 32.
27 Часть этих «новых неформальных» движений исследована в докладе Е.Ш. Гонтмахера «Общественные объединения нового типа: создание банка данных, анализ и перспективы дальнейшего развития». Обсуждение этого доклада опубликовано на сайте «Либеральной миссии» (www.liberal.ru).
28 Клеман К. Подъем гражданских протестных движений в закрытой политической системе: потенциальный вызов господствующим властным отношениям? (ikd.ru/node/78).
29 См.: Дубин Б. Институты, сети, ритуалы // Pro et Contra. Vol. 12 (2–3). 2008. Март–июнь. С. 32–33.
30 Ущемление социальных прав практически всегда упирается во властный произвол. Даже в случаях уплотнительной застройки или сноса ветхого жилья осуществляющие их коммерческие структуры, как правило, связаны с интересами какого-нибудь власть предержащего лица или чиновника.