Издательство «Лайвбук» представляет роман колумбийского писателя Хуана Габриэля Васкеса «Тайная история Костагуаны» (перевод Дарьи Синицыной).
Много лет назад уроженец Колумбии Хосе Альтамирано рассказал писателю Джозефу Конраду историю своей жизни, и она под пером писателя превратилась в вымысел, роман «Ностромо». Разрываемая политической борьбой Колумбия стала в нем полумифической Костагуаной. Но теперь колумбиец жаждет сам записать свою жгучую исповедь и восстановить истинный ход событий: бури революций, поиски отца, эпопею строительства Панамского канала, обстоятельства неожиданной любви и бегства в Европу… Хуан Габриэль Васкес с изобретательностью, достойной наследника Маркеса, Борхеса и Кортасара, играет с читателем, предлагая увидеть за текстом классика иной текст, напитанный кровью реальности, но на деле также бескомпромиссно смешивающий судьбы империй, свидетельства участников исторических событий и великолепные плоды писательского воображения.
Предлагаем прочитать фрагмент книги.
Признания Антонии де Нарваэс
В девять часов утра 17 декабря, пока в Боготе даровали помилование генералу Мело, в речном порту Онды мой отец садился на английский пароход «Исабель», принадлежавший компании Джона Дистона Поулса и совершавший регулярные рейсы между центром страны и Карибским побережьем. Через восемь дней, встретив Рождество на борту, он прибыл в панамский порт Колон, который, хоть в ту пору ему не исполнилось еще и трех лет от роду, уже успел пополнить список шизофренических мест. Основатели решили назвать его в честь дона Христофора, рассеянного генуэзца, по чистой случайности упершегося в карибский островок, но вошедшего в историю как первооткрыватель континента; однако строившие железную дорогу гринго соответствующего указа не читали, или читали, да не поняли — наверняка их испанский был не так хорош, как им самим казалось, — и дали городу другое имя: Эспинуолл. Так что Колон был Колон для местных, Эспинуолл для гринго и Колон-Эспинуолл для всех остальных (дух соглашательства свойствен Латинской Америке). И вот в этот город без прошлого, город зачаточный и двусмысленный, прибыл Мигель Альтамирано.
Но прежде чем рассказать о прибытии и обо всем, что оно повлекло за собой, я желаю и обязан поведать об одной супружеской паре, без чьего участия, могу вас заверить, я не был бы тем, кем являюсь. В самом буквальном, как вы увидите, смысле.
Примерно в 1835 году инженер Уильям Бекман (1801, Новый Орлеан — 1855, Онда) поднялся по реке Магдалена, задумав частное дело с целью коммерческой выгоды, и несколько месяцев спустя основал компанию по транспортировке грузов на лодках и сампанах. Вскоре обитатели местных портов привыкли к ежедневному зрелищу: белокурый и белокожий — почти альбинос — Бекман грузил на каноэ десять тонн товара, укрывал деревянные ящики коровьими шкурами, сам укладывался сверху, под пальмовыми листьями, чтобы не сгореть — от этого зависела его жизнь — и так спускался и поднимался по реке, от Онды до Буэнависты, от Наре до Пуэрто-Беррио. Спустя пять довольно успешных лет, за которые он успел подмять под себя торговлю кофе и какао в приречных провинциях, инженер Бекман, верный духу авантюризма, решил вложить нажитое за недолгий срок в рискованное предприятие дона Франсиско Монтойи, в те дни как раз заказывавшего в Англии подходящий для Магдалены пароход. «Юнион», выстроенный на верфях Английской королевской почтовой компании, вошел в реку в январе 1842 года и поднялся до Ла-Дорады, в шести лигах от Онды, где алькальды и военные встретили его с почестями, достойными министра. После чего нагрузили ящиками с табаком — «всю Британию пристрастить хватило бы», рассказывал Бекман, вспоминая те годы, — и «Юнион» без приключений добрался до устья реки Ла-Мьель… где, как и остальные персонажи этой книги, встретился c беспардонным, навязчивым, нахальным Ангелом Истории. Бекман даже не знал, что очередная гражданская война («Это все та же или новая?» — спросил он) дошла до тамошних мест, но ему пришлось смириться с очевидным фактом, поскольку за считанные часы «Юнион» оказался втянут в бой с несколькими крупными челнами, неизвестно какой стороне принадлежащими; снарядом ему пробило котел, и десятки тонн табака, а заодно и весь капитал инженера, пошли ко дну, хотя причина нападения так и осталась неизвестной.
Я сказал «пошли ко дну». Это не совсем точно: сам «Юнион» после обстрела успел прижаться к берегу и не затонул полностью. Годы спустя две его трубы все еще были видны пассажирам речных пароходов: они возвышались над желтыми водами, словно забытые идолы острова Пасхи, словно затейливые деревянные менгиры. Отец наверняка видел их; видел и я, когда пришел мой черед… время от времени видел их и инженер Бекман, причем всю оставшуюся жизнь, потому что в Новый Орлеан он возвращаться не стал. Ко дню полузатопления он уже влюбился, сделал предложение — означавшее для него не новую авантюру, но, напротив, остепенение — и женился в первые дни своего банкротства, так что медовый месяц новобрачных был скромным и прошел на другом берегу реки. Это стало большим разочарованием для некоторых представителей семейства (приличного) невесты — боготинцев со скудными достатком и непомерным тщеславием, способных затмить любого Растиньяка, подолгу бывавших на асьенде в Онде и не веривших своему счастью с тех пор, как богатый гринго положил голубой глаз под белой бровью на главную бунтарку в семье. Кто же была эта счастливица? Двадцатилетняя Антония де Нарваэс, любительница побегать от быков на праздниках в честь святого покровителя города, временами не чуждающаяся азартных игр и придерживающаяся цинических убеждений.
Что нам известно об Антонии де Нарваэс?
Она мечтала поехать в Париж, но не чтобы познакомиться с Флорой Тристан, а чтобы читать маркиза де Сада в оригинале. Ненадолго стала знаменитостью в столичных салонах, публично принизив подвиг Поликарпы Салаваррьеты («Умирать за родину — удел бездельников», — сказала она). Воспользовалась немногими семейными связями, чтобы попасть в Правительственный дворец: ее впустили и через десять минут выпроводили, потому что она спросила у какого-то епископа, где та кровать, на которой Мануэла Саэнс, самая прославленная любовница в колумбийской истории, имела Освободителя.
Господа присяжные читатели, я отсюда чувствую, как вы сбиты с толку, и готов вывести вас из сомнений. Позволите ли вы мне кратко обозреть этот важнейший исторический момент?
Донья Мануэла Саэнс, уроженка Кито, бросила своего законного (и зануднейшего) супруга, некоего Джеймса, или Хайме, Торна; в 1822 году Освободитель Симон Боливар триумфально входит в Кито, а чуть позже — так же триумфально в Мануэлу. Это необыкновенная женщина: она великолепно сидит в седле и управляется с оружием, и в ходе войн за независимость Боливару выпадает возможность убедиться в этом лично — и седлать, и разряжать у нее получается превосходно. Пессимистически размышляя об общественном осуждении, Боливар пишет ей: «Ничто в мире, которым правят невинность и честь, не сможет соединить нас».
В ответ Мануэла без предупреждения является к нему в дом и одной силой бедер показывает, что она думает про то, кто чем правит. Двадцать восьмого сентября 1825 года, пока Освободитель и Освободительница освобождают друг друга от одежды на президентском ложе едва проросшей Колумбии, группа завистливых заговорщиков — увешанных орденами генералов, чьи жены не седлают и не разряжают, — решают, что этот коитус останется интерруптус: они пытаются убить Боливара. При помощи Мануэлы Симон выпрыгивает в окно и прячется под мостом. Именно на это зловещее сентябрьское ложе, будто на реликвию, хотела взглянуть Антония де Нарваэс; впрочем, откровенно говоря, реликвией кровать Освободителей и являлась.
А в декабре 1854 года, в тот вечер, когда мой отец отмечает форелью и бренди победу демократической армии над диктатурой Мело, Антония де Нарваэс рассказывает эту историю. Да, вот так запросто. Вспоминает про случай с кроватью и рассказывает.
К тому времени Антония уже двенадцать лет была замужем за сеньором Уильямом Бекманом — и на столько же он был старше супруги. После крушения «Юниона» тесть с тещей отдали Бекману часть их асьенды — две фанегады1 на берегу, — и он выстроил там дом с белеными стенами и семью комнатами, где принимал редких гостей: пассажиров и даже членов экипажа с очередного американского судна, если те хотели поговорить на родном языке, пусть и всего один вечер. Дом был окружен банановой рощей и полем маниока, но основную прибыль, кормившую супругов, приносило дело по продаже дров пароходам, одно из самых успешных на всей реке Магдалена. Вот чем были заполнены дни Антонии де Нарваэс де Бекман, женщины, которая в других краях и другой жизни сгорела бы на костре или, возможно, сколотила бы состояние эротическими романами, публикуемыми под псевдонимом: путешествующим по воде она давала кров и стол, а пароходным котлам — поленья. Ах да: еще она слушала невыносимые песни, которые ее муж, влюбленный в доставшуюся ему природу, брал неизвестно откуда и распевал, аккомпанируя себе на разбитом банджо:
In the wilds of fair Colombia, near the equinoctial line,
Where the summer lasts forever and the sultry sun doth shine,
There is a charming valley where the grass is always green,
Through which fl ow the rapid waters of the Muddy Magdalene2.
Моему отцу тоже посчастливилось услышать эту песню, он тоже узнал из нее, что Колумбия — земля равноденствия, где лето вечно (автор, видимо, никогда не бывал в Боготе), а про солнце говорится, что оно душное, и тут же подчеркивается, что оно светит. Однако мы отвлеклись.
Отец никогда не рассказывал, выучил ли он эту песню в ночь победы, но музыка тогда, несомненно, звучала: бренди, банджо, баллады. Дом Бекмана, естественное пристанище иноземцев, место встречи людей заезжих, принимал победителей. В ту ночь пьяные солдаты вышли на пляж Караколи и соорудили с разрешения хозяина (и нарядили в его рубаху и штаны) набитое соломой чучело, изображавшее поверженного диктатора. Не знаю, сколько раз я представлял себе последовавшие за этим часы. Солдаты начинают падать на влажный речной песок, сраженные местной чичей — бренди полагается только офицерам, это вопрос иерархии, — хозяева и два-три гостя из высших классов, в том числе мой отец, тушат костер, в котором покоятся обугленные останки деспота, и возвращаются в дом. Прислуга подает холодную агуапанелу; беседа начинает вращаться вокруг столичной жизни присутствующих. И, пока Мануэла Саэнс лежит больная в далеком-предалеком перуанском городе, Антония де Нарваэс под всеобщий хохот рассказывает, как она ходила посмотреть кровать, на которой Мануэла Саэнс любила Боливара. В эту минуту мой отец словно видит ее впервые, и она, увиденная, словно впервые, видит моего отца. Идеалист и циничная особа весь вечер вместе ели и выпивали, но лишь когда речь зашла о любовнице Освободителя, обнаружили существование друг друга. Кто-то из них вспомнил романс, успевший распространиться по юной республике:
Боливар, клинок обнажен,
зовет: «За мной, Мануэла!»
«Охотно, пускай его в дело!
Уж смазаны ножны, Симон!»
Словно сургучная печать скрепила тайное послание. Я не могу утверждать, что Антония и мой отец залились краской, догадавшись, какой символичный (сладострастно символичный) характер обрели для них фигуры Мануэлы и Симона, да и не желаю брать на себя этот труд; я не стану утомлять вас, господа присяжные читатели, описанием того, как именно выглядел этот своеобразный танец, это полное слияние, которое может произойти между двумя людьми, даже если ни один ни на секунду не оторвал ягодиц от стула. Просто знайте, что в последние часы перед тем, как они разойдутся по своим комнатам, над массивным ореховым столом порхают остроумные замечания (со стороны мужчины), звонкий смех (с противоположной стороны), очаровательные колкости — словом, человечья версия собачьего обнюхивания под хвостами. Сеньор Бекман, не читавший покуда «Опасных связей», этих цивилизованных ритуалов случки не замечает.
И все из-за пустячной истории о Мануэле Саэнс.
1. Фанегада — национальная единица площади в Колумбии, равная 0,64 га. — Примеч. ред.
2. В дебрях прекрасной Колумбии,
близ небесной линии равноденствия,
Где лето вечно и светит душное солнце,
Есть очаровательная долина, где трава всегда зелена,
И через нее текут быстрые воды Илистой Магдалены. (англ.)