Рецензия на книгу А. Павленко (Pavlenko A. Emotions and multilingualism. Cambridge: Cambridge University Press, 2005. — 304 p. ISBN 0521843618).
Еще совсем недавно, каких-то пятьдесят лет назад, лингвисты с недоверием относились к социальному контексту бытования языка, как изменчивому и нестабильному компоненту чуждой лингвистикереальности, которую не просто трудно, но и невозможно поместить в рамки строгой языковой системы. Особым защитным корпусом лингвистической науки, предохраняющим от посягательств шарлатанов и любопытствующих, рассматривался объективный, не зависящий от человека или коллектива статус языка. Адепты такого подхода выносили, да и продолжают это делать, лингвистику за рамки гуманитарного знания, так как последнее имеет отношение к непонятной и необъяснимой человеческой сути, оперирует искусственными, рукотворными, а потому по природе своей субъективными данными. Поскольку подобная консервация мысли в жестко обозначенных рамках сама выступала искусственным, дисциплинарным ограничением, соссюровский поворот постепенно привел к возникновению десятка новых направлений, расширяющих объект лингвистической науки до речевых, ситуационных проявлений языка. Прагматика, теория речевых актов, когнитивная лингвистика, социолингвистика — квазидисциплины, в которых совершен отказ от нормативного образования понятий и сделан акцент на их возникновение в некоторой коммуникативной среде, организующей социальное взаимодействие здесь-и-сейчас. Через какое-то время междисциплинарный характер новых способов организации научного знания растворился в сложности и противоречивости открытых феноменов и приобрел черты мультидисциплинарности, основанной не на взаимодействии, а на слиянии различных концептуальных аппаратов, адекватных проводимому исследованию. Т. ван Лювен называет такой подход интегративным. В отличие от плюралистического, различные теоретические системы описаний рассматриваются в нем в качестве взаимозависимых, а не автономных наборов концептов [Van Leeuwen, 2005, p. 10]. Особая чувствительность к текущей ситуации, наблюдаемой и регистрируемой исследователем, уже не позволяет оформлять полученные интерпретации в каноны дисциплинарного или междисциплинарного знания. Однако декларируемый внедисциплинарный статус науки (который всерьез защищается, пожалуй, только на университетских кафедрах — последнем бастионе дисциплинарно стратифицированного знания) еще не стал безусловным требованием исследовательской работы. Полученное образование, прочитанная литература, авторитетные мнения наставников, наконец, традиция как основа научного знания не позволяют исследователю всецело посвятить себя лишь изучению окружающего многообразия социального мира. Здесь возникает точка напряжения, связывающая нас с ушедшими в прошлое теоретическими представлениями, расширяющая горизонт современности на, подчас, значительные временные границы. С одной стороны, изменившееся представление о природе научного знания требует кардинально иной техники исследовательской работы, во многих отношениях построенной на релятивистском, инструментально всеядном подходе; с другой — привычные и отлаженные в нескольких поколениях концептуальные и операциональные репрезентации реальности навязывают собственные, далеко не всегда открытые для взаимного проникновения и согласования интерпретации происходящего. Через призму таких противоречий, на мой взгляд, и следует рассматривать рецензируемую работу, построенную по всем канонам современного научного знания, а значит несущую в себе издержки обозначенного выше напряжения. Междисциплинарность книги обнаруживается одновременно по трем трэкам. Первый заключается в первоначальном фокусе исследованя на двух дисциплинарно разделенных вопросах — эмоциях и мультилингвизме. Основную задачу книги А. Павленко как раз и видит в экспликации событий и фактов, происходящих на я зыковом и эмотивном уровне , с точки з рения мультилингвистической перспективы (p. xii), в разрушении доминирующего монолингвистического представления на социальную и языковую реальности. “Язык может многое сказать относительно нашего эмоциональногоопыта, в том числе относительно его культурной специфики” [Багдасарова, 2005, с. 106]. Второй — совокупность локальных исследований, выполненных в разных теоретических и дисциплинарных традициях: антропологические и этнографические исследования, семантика эмоций, элементы дискурс анализа, нейропсихологические подходы, социальный когнитивизм. Однако, при всем многообразии подходов, центральным связующим направлением в книге А. Павленко выступает когнитивизм, как способ согласования вопросов сознания и языка в одну, желательно, непротиворечивую объяснительную схему. Третий — совмещение традиционных объективистских способов конституирования реальности, основанных на опросах, экспериментах и стандартизированных наблюдениях, с вставками из личной жизни и эпизодами из личных наблюдений коллег, создающих драматическое обрамление, казалось бы сухих фактов и цифр.
Фальсификация монолингвистической реальности
Удивительно, что фактическая включенность любого современного человека в некоторое языковое разнообразие, присутствие в мире огромного количества носителей двух и более языковых реальностей, тенденции к росту языковой компетентности в неродных языках, вызванные различными факторами глобализирующихся обществ — все это не мешает большинству лингвистов de facto рассматривать языковые реалии с узкой национальной монолингвистической перспективы. Именно этот странный и, казалось бы, не объяснимый факт абсолютной нечувствитльности професссионального сообщества к важнейшей характеристике современного общества оказался для А. Павленко, пожалуй, последним стимулом для начала столь смелого и многообещающего проекта:
Как аспирант лингвистического факультета Корнельского университета, я потратила несколько лет на посещение занятий по синтаксису, семантике, фонологии и фонетики. В лучшем случае на этих занятиях рассматривались несколько языков с точки зрения монолингвистического повествования, в худшем — речь шла только об английском языке. То скучая, то приходя в замешательство, я пыталась связать происходящее в классе с окружающим меня внешним миром, с моим личным опытом как эмигрироовавшая женщина, пытающаяся освоить новый язык, культуру и стиль жизни, как одинокая мать, растившая ребенка в двух языковых средах, как преподаватель английского языка для тех, кому он был не родным (English as Second Language), наконец, как социальный работник, пытающийся помочь приезжающим в штаты русским, украинским и боснийским беженцам. Некоторые из моих профессоров могут еще помнить мои дерзкие вопросы и занудное нытье о возможности связать рассматриваемые темы со вторым языком и билингвизмом. Мой наставник, Джим Лантольф, поддерживал мои вопросы. Несколько других профессоров время от времени пытались ответить. Другие гнорировали мои вопросы. А один просто отругал меня. И тогда я поняла, возможно, это не его дело смотреть на все с точки зрения билингвизма. Это должна делать я, если выбираю такой путь” (p. xii).
Соглашаясь с упрощенной картиной мира, построенной на уходящих в прошлое концепциях одномерности социальных образований, исследователи рискуют получить (и получают) смещенные данные, интерпретации и теоретические заключения о языковых и социальных феноменах. Так, билингвизм приписывается людям либо имеющим одинаковую компетентность в двух языках, либо ежедневно использующих неродной язык в обыденных коммуникациях. Вместе с тем, понимание языковых норм, их релевантное применение зависят от конкретных ситуаций, собеседников, наконец, мотивов и целей общения (p. 6). Первый, родной язык может быть связан с личными переживаниями, а второй — лишь с профессионльной занятостью. Однако, например, если сексуальным партнером становится носитель другого языка, личная эмоциональная жизнь начинает описываться первоначально чуждыми смысловыми конструкциями. Категоризация людей на билингвов или мультилингвов является не полной, а подчас и ошибочной, при игнорировании “комплементарных принципов” (по А. Павленко) организации речи, то есть активизации наиболее релевантных языковыхресурсов:
“...проходя социализацию в разных контекстах, бикультурные билингвы приобретают определенные стили аффективного поведения, различающиеся эмотивными репертуарами, принятыми в конкретных сообществах. Некоторые из этих различий основаны на кросс- культурных особенностях доминирующих эмоциональных описаний [Ervin-Tripp, 1954, 1964, 1967; Panayiotou, 2004; Pavlenko, 2002], другие — на вербальных особенностях выражения эмоций [Panayiotou,2004a; Pavlenko, 2002], и, наконец, третьи — на идиосинкратических траекториях социализации отдельных собеседников [Koven, 2004]” (p. 130–131).
Следовательно, по меньшей мере, не корректно говорить об однородной языковой компетентности или редуцировать свободное владение неродным языком до повседневных разговоров. Феномен многоязычия гораздо шире узкой дисциплинарной рамки, в которую его пытается заключить современная лингвистическая теория. А. Павленко отмечает, что еще совсем недавно, в начале прошлого века, билингвизм рассматривался как проблема и паталогия, маргинальное состояние смешения культурных и языковых норм или “сдвиг идентичности” (p. 30), мешающий не только общению, но и самоидентификации, пониманию себя и окружающего мира: “...билингвы — это люди с двумя конфликтующими личностями, которые постоянно испытывают ментальные и психологические проблемы” (p. 24). В прошлом году я был в Минске и коротал время в ожидании поезда. Ко мне подсел незнакомый мужчина и мы разговорились с ним о всяких мелочах, занимая себе новыми впечатлениями. Он был уже на пенсии, и со свойственной пожилым людям увлеченностью, подробно и весьма интересно рассказывал о своем детстве и юности. Отец у него был военным и они вынуждены были часто переезжать. Так вот, в качестве огромной привелегии, которой смогли добиться его родители, он говорил о том, что ему разрешили не учить иностранный язык: “В одной школе у меня был английский, переехали в Казахстан, там учительница есть только по немецкому. Ну походил несколько месяцев, потом отца перебросили в Заволжье. Вот учителя и дали мне привелегию не ходить и не учить иностранный. Даже в дипломе у меня нет такой строки,” — в егословах мне послышалась даже некоторая гордость.
Удивительно насколько радикально изменились социльные установки всего лишь за одно-два поколения. Не только в науке, но и вповседневной жизни, сейчас трудно найти человека в возрасте до 40-50 лет, отрицающего достоинства многоязычия, относящегося ко второму языку как к нежелательной обузе. Необходимость обращения к незнакомым или малознакомым для себя языкам и наречиям теперь сопровождает любого человека на протяжении всей жизни., назависимо от того, путешествует ли он по другим странам или ведет оседлый образ жизни. Даже во втором случае, ограничивать влияние других языков и культур лишь нормативным словарем иностранных слов, заведомо отстающим от языковых реалий повседневных речевых ситуаций, или этимологическими интерпретациями, редуцирующими значения слов до греческих или латинских корней, — непозволительная роскошь для научного сотрудника, нацеленного на интерпретацию и объяснение речевой или социальной действительности. Мультилингвизм в широком понимании гораздо более емкое и распространенное понятие, нежели монолингвизм. Когда ученые приобретут устойчивую привычку объяснять монолингвистические особенности, через различного рода мультиязыковые закономерности, можно будет говорить о действительном преодолении линейных языковых моделей, доминирующих в прошлых столетиях. Билингвы, эмигранты, вынужденные переселенцы — это лишь наиболее типичная и яркая среда многоязычия, дающая исследователю прекрасный материал для наблюдения. Поэтому я не могу согласиться со словами овынужденной специализации: “И тогда я поняла, возможно, это не его дело смотреть на все с точки зрения билингвизма. Это должна делать я если выбираю такой путь”. А. Павленко рассказывает нам не только о своем пути, но и представляет более адекватную перспективу для будущих исследований. Монолингвистическая реальность останется лишь методологическим конструктом, удобным при становлении науки, когда отсутствуют представления о методике и технике, когда требуется отстаивать предмет и метод, когда все усилия уходят на институционализацию новой дисциплины. Времена изменились. В междисциплинарных исследованияхх целостность и системность представленных концептуальных определений играет далеко не первую скрипку. Гораздо важнее внимательное отношение к проблемам и противоречиям, выявляемым в окружающем мире, служащим вызовом для новых научных авантюр, для новых способов познания столь разнородной социальной реальности.
Методическая оснащенность исследователя
Монография А. Павленко, написанная на рубеже двух исследовательских парадигм, обрисовывает достаточно полную картину современного состояния междисциплинарных исследований экспрессивных компонентов языка. С одной стороны, по прежнему доминирует объективистский экспериментальный подход, с установлением жестких, “как если бы” контролируемых условий искусственного воспроизводства речи. Такие исследовательские проекты в основном опираются на экспериментальные планы, привычные для психо- и социолингвистических исследований. Люди в них не общаются, а проходят ряд испытаний, демонстрируя те или иные стимульные реакции, а потому и обозначаются не собеседниками, а испытуемыми. Они описывают впечатления от тех или иных высказываний, выступают стихийными лингвистами в толковании семантики знакомых (а подчас и совершенно незнакомых) по обыденным разговорам слов, оценивают по предлагаемым шкалам эмоциональные состояния говорящих или языковую компетентность других людей, в общем ведут себя так, как им предписывает экспериментальный план. Беда только в том, что после обработки получаемых таким способом результатов так и остается не понятным как и что говорит человек в привычном для него контексте [Фрумкина, 2006, с. 133]. На этом фоне представляются безумием на протяжении десятилетий повторяемые опыты, основная цель которых подтвердить тривиальные суждения, даже с точки зрения здравого смысла выступающие обычными трюизмами. Например, А. Павленко приводит более десятка экспериментальных планов, проводимых с 1961 по 2001 гг. и направленных на тестированиение гипотезы о большей распознаваемости эмоций, выражаемых на родном языке (c. 58–61). Каждый вновь проведенный эксперимент показывал значимое превышение правильных ответов у испытуемых, которым предъявлялись стимульные реакции на родном языке, но всегда находились желающие его повторить, незначительно изменив детали экспериментального плана. Если отсутствуют критические, фальсифицирующие предыдущие опыты гипотезы, подобные действия не выходят за рамки гессевской игры в бисер, подкрепленной весомым авторитетом объективного научного знания. Автор и сам принял участие в воспроизводстве объективированного знания, поэкспериментировав со стандартизированным интернет-опросом. Пожалуй, не менее трети предлагаемых в нем вопросов, содержат псевдопорядковые шкалы, поддерживающие иллюзорные представления о более точном математизированном измерении. Часть вопросов и вовсе рассчитаны на некоторое экспертное сообщество, а не на обычных, пусть и высокообразованных, носителей языка. Так, задавая вопрос “Переходите ли Вы на другой язык в следующих случаях: когда общаетесь на нейтральные темы, когда говорите о личных вещах, когда говорите об эмоциональных вещах” (p. 249), наивно полагать, что все опрашиваемые одинаково воспринимают столь общие категории как нейтральный, личный и эмоциональный. Без такого допущения расчет процентных соотношений просто теряет смысл. Так же не понятно, что из себя представляет концепт “перехода” на другой язык, ведь автор сам фальсифицирует представления о линейном переключении (p. 127), а значит нет однозначного толкования изменения языка. Говорящие скорее мобилизуют наиболее релевантные языковые ресурсы, равноположенные в их ментальных схемах, нежели производят их последовательный выбор. Можем ли мы тогда предлагать респондентам вопрос, нерешенный даже на концептуальном уровне? Я уже не говорю о том, что кроме номинальных признаков в вопрос включена дополнительная шкала, дифференцирующая возможный ответ на шесть категорий: “никогда, редко, иногда, часто, все время, вопрос не ко мне”, которая несет в себе ту же проблему одинакового восприятия категорий, усугубленную избыточным усложнением структуры вопроса. С другой стороны, по всей книге рефреном проходит мысль о необходимости проведения исследований в естественной среде, без привнесения чуждых изучаемой реальности категорий и обобщающих понятий:
По прежнему остается вопрос каким образом билингвы выражают эмоции в повседневном общении или в личных биографических нарративах (p. 129).
Антропологические исследования эмоций, конверсационный анализ, изучение повседневных речевых взаимодействий определяется в книге в качестве наиболее перспективных направлений исследования. Эмоциональные слова, представляют ли они вербальное выражение эмоций или являются эмоциями как таковыми (согласно теории речевых актов), принципиально отличаются от абстрактных понятий или наименований некоторых объектов (p. 237), а значит должны изучаться в рамках иной концептуальной схемы. В описании дискурсивного уровня эмоций, А. Павленко приводит три функции дискурса: референтную, социальную и аффективную (p. 115). В последней говорящие выражают свои эмоции, чувства и установки. Подмена их описаниями и рефлексией, инициируемыми исследовательскими вопросами в рамках стандартизированных процедур, сдвигают нас к референтной и когнитивной фукнции, тем самым, отдаляя от выбранного предмета исследования. Думаю, что поворотным пунктом в изучении эмоциональной лекскики как раз и должен стать отказ от формализованного, объективированного в экспериментальных планах знания.
Персонификация исследовательской практики
Стремление к объективному, надличностному знанию о социуме уже давно рассматриваются как атавизм и пережиток позитивистского мышления. Однако включение в исследование личностного компонента при одновременном удовлетворении требований надежности и валидности собираемых данных и выводимых заключений по прежнему остается отнюдь не тривиальной задачей. Подобные вопросы не решаются в одном поколении. Научные сотрудники, осознавшие и сформулировавшие их в течение последних двух столетий, так и не обнаружили надежных и устойчивых решений. Пока мы можем лишь констатировать, что безличностные формы научных описаний не только блокируют передачу знаний (что в большей степени связано с психологическими особенностями воспринимающего новую информацию субъекта), но и приводят к потерям значимой информации, не позволяющим выносить суждения о том, что действительно происходило в ходе исследования. Регулярные возвращения А. Павленко к личным переживаниям, проговаривание своей, казалось бы, частной судьбы, не столько связывает и репрезентирует данные, сколько определяет их ядерный центральный компонент — обязательную персонификацию исследовательской практики, личностный компонент знания. Размышления о русском языке, связанном с воспоминаниями о прошлом (p. 22), несколько строк о переключении с английского на русский в разговоре с сыном, после его неудач в школе (p. 112) или глубоко трагичные строки прощания с близкими людьми (p. 228) лично мне говорят больше коллекции экспериментальных планов, репрезентирующих языковые различия посредством дисперсионного анализа “как если бы” случайных ответов:
Я сижу около маминой постели в филадельфийской больнице. Она умирает. А я держу ее руку, и прошу ее остаться со мной. Я не могу без нее. Я ее ребенок. Я не могу представить свою жизнь без нее. Мы были вместе столь долго. Я люблю ее, и я нуждаюсь в ней здесь, чтобы она вернулась и любила меня. Но она уходит — последний вздох и ее уже нет. Медсестра подтверждает, что она умерла. Оставляет меня одну с маминым телом, погруженную во тьму горя и отчаяния (grief and despair). Английские слова точно передают то, что я чувствую, так же как и их русский эквивалент “горе”, так же как много других слов, пришедших из разных языковых сред. Но в этот момент я вне языка. Я — в темной бездонной пропасти, такой же, в какой я была, когда потеряла своего первого возлюбленного много лет назад в Киеве. В это время чувства более резки, более глубоки, более окрашены страхом, поскольку нет никого и ничего между мной и вечностью. И я продолжаю понимать это. Чувства не меняются только потому, что я живу в новом месте или говорю на новом языке (p. 228).
Описывая три типа познания — фокусное, периферийное и личностное, М. Полани, отдают приоритет последнему, поскольку именно оно формирует научную картину мира, позволяет формулировать концептуальные определения, строить гипотезы. Обозначение проблем и нахождения инструментария для их разрешения (фокусное знание) и скрытые, неартикулированные навыки и умения (периферийное знание), возможны лишь на фундаменте персонального представления о мире. Только через провозглашение личных убеждений возможно достичь предельного уровня логических обоснований [Полани, 1985. с. 278]. Анализ эмоций не мыслим без эмоционального напряжения, без включения пусть даже объективистских экспериментальных планов в драматургию собственной жизни. Описывая события своей жизни, представляя читателю близких себе людей, А. Павленко вызывает ответную реакцию, позволяющую читателю посмотреть на свое прошлое и настоящее, оценить и, если посчастливится, понять эмоциональный контекст собственной жизни.
ЛИТЕРАТУРА
1. Багдасарова Н.А. Эмоциональный опыт в контексте разных культур // Человек. 2005. № 5. С. 105–111.
2. Полани М. Личностное знание: на пути к посткритической философии: Пер. с англ. / Под общ. ред. В.А. Лекторского, В.И. Аршинова. М.: Прогресс, 1985.
3. Фрумкина Р.М. Психология и лингвистика как контексты социального познания // Пути России: проблемы социального познания / Под общ. ред. Д.М. Рогозина. М.: Московская высшая школа социальных и экономических наук, 2006. С. 128–144.
4. Ervin S. Identification and bilingualism // Language acquisition and communicative choice. Essays by Susan M. Ervin-Tripp / Ed. by A. Dill. Stanford, CA: Stanford University Press, 1954. P. 1–14.
5. Ervin-Tripp S. Language and TAT content in bilinguals // Language acquisition and communicative choice. Essays by Susan M. Ervin-Tripp / Ed. by A. Dill. Stanford, CA: Stanford University Press, 1964.
P. 45–61.
6. Ervin-Tripp S. An issei learns English // Language acquisition and communicative choice. Essays by Susan M. Ervin-Tripp / Ed. by A. Dill. Stanford, CA: Stanford University Press, 1967. P. 62–77.
7. Koven M. Getting ‘emotional’ in two language: Bilinguals’ verbal performance of affect in narratives of personal experience // Text. 2004. Vol. 24. No. 4. P. 471–515.
8. Panayiotou A. Bilingual emotions: The untranslatable self // Estudios de Sociolinguistica. 2004a. Vol. 5. No. 1. P. 1–19.
9. Panayiotou A. Switching codes, switching code: Bilinguals’ emotional responses in English and Greek // Journal of Multilingual and Multicultural Development. 2004b. Vol. 25. No. 2/3. P. 124–139.
10. Pavlenko A. Bilingualism and emotions // Multilingua. 2002. Vol. 21. No. 1. P. 45–78.
11. Van Leeuwen T. Three models of interdisciplinarity // A new agenda in (critical) discourse analysis: Theory, methodology and interdisciplinarity / Ed. by R. Wodak, P. Chilton. Amsterdam: John
Benjamins Publishing Company, 2005. P. 3-18.